Любви безразличен талант, она этого не понимает и даже гордится своим невежеством! Ее влечет лишь аромат молодости, благоухание цветущей жизни.
Фэ! Академия! И художник презрительно махнул рукой, выражая презрение не только к Академии языка, но и ко всем прочим академиям, где живопись, литература и вообще любые проявления человеческой мысли, словно мумии, туго перебинтованные традициями, обычаями и слепым уважением к старине, сохранялись для вечности.
Каждый из этих художников мечтает когда-то написать картину, способную принесет долгожданный успех, однако смерть почему-то всегда опережает исполнение подобных замыслов.
Взять хотя бы того же флегматичного дона Диего. Как придворный живописец короля он получал жалование размером в три песеты, и те ему выдавали не регулярно. В списках придворных его славное имя стояло в одном ряду с шутами и цирюльниками. В соответствии со званием королевского слуги он вынужден был заниматься экспертизой строительных материалов, чтобы хотя бы частично улучшить свое положение. А сколько унижений пришлось испытать ему в последние годы жизни, когда он добивался награды — креста святого Яго! Ради этого он доказывал перед трибуналом ордена, что не продавал своих картин за деньги. Ведь тогда это считалось преступлением. Вместо этого великий мастер с рабской гордостью хвастался, что является слугой короля, ибо этот сан значил больше, чем слава великого живописца...
Религия столетиями подавляла искусство. Великие художники, что называется писавшие с крестом на груди и четками за спиной, боялись человеческой красоты. Тела людей скрывались под тяжелым сукном с грубыми складками или под бессмысленными кринолинами, и художник не смел даже представить, что находится у них под одеждами. На свою натуру он смотрел, как смотрит верующий на пышную мантию Богородицы, не зная, что под ней находится — женское тело или, может, железная тренога с закрепленной на ней головой.
Люди, заходя в музей, подсознательно понижали голоса, словно оказывались в храме; на их лицах появлялось выражение благоговения, смешанного со страхом, казалось, посетителей пугали тысячи полотен, висевших на стенах, и огромные бюсты, стоящие в круглой ротонде и посреди главного зала.
Возрождение, во всем мире преклоняющееся перед наготой как перед венцом творческой деятельности Природы, здесь, в Испании, прикрывалось монашеским капюшоном или нищенскими лохмотьями. Сверкающие пейзажи, перенесенные на холст, становились мрачными и темными; страна солнца под кистью превращалась в страну серого неба, низко нависающего над землей могильно зеленого цвета; а ее люди превращались в строгих монахов. Художник не рисовал того, что видел, он переносил на холст то, что чувствовал, частицу своей души, а душа его дрожала от страха перед опасностями земной жизни и перед потусторонними муками; она была печальна, грустна — даже темна, словно обугленная на кострищах Инквизиции.
Но каждая битва имеет конец. Публика наконец признала имя, которое каждый день попадало ей на глаза. Враги, поверженные малозаметным, но мощным натиском общественного мнения, отступили, а маэстро, как и все новаторы, едва улеглось первое возбуждение от скандала, стал не таким дерзким, начал приглаживать и смягчать свой стиль. Художник-бунтарь, которого боялись, превратился в модного живописца.
И вот теперь Реновалес с грустью вспоминал о тех годах бедности, тяжелой нищеты; о зимних ночах, когда он дрожал от холода на своей скудной постели, об ужасно невкусной еде, которую подавали в таверне неподалеку от Королевского театра, это была еда, неизвестно из чего приготовленная; о жарких спорах в углу какой-нибудь забегаловки под враждебными взглядами официантов, взбешенных тем, что группа косматых молодцев захватила несколько столиков, заказав на всех только три чашечки кофе и несколько бутылок воды...
Веселая молодежь легко переносила все эти лишения, а зато — какое упоение иллюзиями, какой роскошный пир надежд! Что ни день — новое открытие.
Он старался ни о ком не говорить плохо — из чисто эгоистических соображений; с его уст никогда не срывались слова осуждения, он слепо верил во всемогущество похвалы, поддерживая таким образом свою репутацию «добряка Котонера», которая открывала перед ним все двери и значительно облегчала жизнь.