Мне нравилось собирать эти цветные репродукции, знакомившие с историей европейской живописи. Довольно рано я узнал имена Джорджоне, Мантеньи, Боттичелли, Гирландайо и Караваджо, хотя произносил их порой неверно. Голая спина женщины, лежащей перед зеркалом, которое держит крылатый мальчуган, с самого детства связана для меня с именем Веласкеса. Из «Поющих ангелов» Яна ван Эйка мне больше всего запомнился профиль последнего ангела — хотелось иметь такие же кудрявые локоны, как у него или у Альбрехта Дюрера. Его автопортрет, висевший в мадридском Прадо, вызывал вопросы: почему Дюрер изобразил себя в перчатках? Почему на нем такой странный колпак и почему правый рукав-«фонарик» отделан внизу темной продольной полосой? Отчего художник столь уверен в себе? Зачем под нарисованным подоконником указан возраст — двадцать шесть лет?
Я жил внутри этих картин. А поскольку я упорно стремился собрать полный комплект репродукций, мама снабжала меня не только купонами из небольшого количества выкуриваемых ею сигарет — она предпочитала марку «Ориент» с золотым ободком, — но и добавляла к ним купоны тех покупателей, которые хотели оказать ей любезность и которых совершенно не интересовало искусство. Иногда вожделенные купоны привозил отец из поездок за товарами для своей лавки колониальных товаров. Подмастерья моего деда, владевшего столярной мастерской, также прилежно курили на благо моей коллекции.
Моих внуков, которые огорчаются сегодня из-за плохих отметок или страдают из-за беспомощной суеты учителей, вряд ли утешит признание деда, что сам он был отчасти ленивым, отчасти честолюбивым, но в общем-то неважным учеником. Они стонут, будто им приходится нести на себе тяжкое бремя педагогики, будто их школа превратилась в каторгу, будто необходимость учебы лишает их сладчайших грез; а вот в мои сны школьные стрессы никогда не вторгались ночными кошмарами.
Память, если донимать ее вопросами, уподобляется луковице: при чистке обнаруживаются письмена, которые можно читать — букву за буквой. Только смысл редко бывает однозначным,..
Под первой, сухо шуршащей пергаментной кожицей находится следующая, которая, едва отслоившись, открывает влажную третью, под ней, перешептываясь, ждут свой черед четвертая, пятая…
... И вот уже опровергается то, что еще недавно претендовало на правду: ведь ложь и ее младшая сестра подделка составляют наиболее устойчивую часть воспоминаний; если записать их на бумаге, они выглядят достоверными и не скупятся на подробности, убеждающие своей фотографической точностью...
Если луковицу разрезать, потекут слезы. Луковица говорит правду только при чистке.
Все, что случилось со мной — и в детстве, и после, — подсовывает мне под нос факты, оказывается хуже, чем хотелось бы, и требует, чтобы о нем рассказывали то так, то эдак, подбивая меня на небылицы.
«Верно! — сказал он. — Отец был настоящий антифашист, а не самозванец, которых потом столько появилось». Он произнес это таким тоном, будто и сам принадлежал к их числу.
С тех пор я живу от страницы к странице, между одной книгой и другой. При этом остаюсь полон образов. Но рассказывать об этом не хватит ни луковиц, ни охоты.
DP говорили между собой на идише или по-польски. Если они знали немецкие слова, то только что-нибудь вроде: «Стой!», «Молчать!», «Смирно!», «Давай-давай!», «Марш в газовую камеру!».
санитары, составляющие посадочный список, врач и легкораненные, к числу которых отнесли и меня, все еще ругались по тому поводу, из-за которого началось брюзжание у полевой кухни: никому не выдали дополнительных пайков, что обычно делалось на протяжении всех военных лет в день рождения Вождя. Ни сигарет, ни банки сардин, ни бутылки шнапса на четверых. Ничего... Всем солдатам, даже мне, некурящему, это казалось крайне досадным и едва ли не более значительным событием, чем очевидный крах великого Германского рейха.
<...> апогей дискуссии неизменно объединял коммунистов с закоренелыми нацистами, причем их союз с удвоенной силой старался криком заткнуть рот социал-демократам.
Практически всегда я хранил ей верность. Я не мог и не хотел расставаться с ней. Привержен ей и до сих пор. Она всегда знала обо мне больше, чем я сам желал бы знать о себе. Она занимает место на одной из моих конторок, ожидая меня всеми своими клавишами. Признаюсь, временами я пробовал и другие модели - как говорится, ходил на сторону, - однако всегда побеждала привязанность к ней, на что она отвечала взаимностью даже тогда, когда такие пишущие машинки исчезли из продажи.
Речь шла о смысле жизни среди бессмысленности мира, о взаимоотношении личности и массы, о лирическом "Я" и вездесущем Ничто. Постоянно возвращалась тема самоубийства, добровольного ухода из жизни. Считалось хорошим тоном размышлять об этом вслух с сигаретой во рту.
Тот, кто повидал трупы, лежащие поодиночке или вповалку, дорожит каждым новым днем.
Так произошло со многими, чья биография была признана неправильной; люди с правильной биографией всегда знали, какую признать неправильной.
Книги очень рано стали для него чем-то вроде дырки в заборе, через которую можно было прошмыгнуть в иные миры.
Память, если донимать ее вопросами уподобляется луковице: при чистке обнаруживаются письмена, которые можно читать - букву за буквой. Только смысл редко бывает однозначным, а письмена выполнены зеркальным шрифтом или еще как-нибудь зашифрованы.
Хотя в осенние и зимние месяцы тупой муштры, пока из меня делали танкиста, я ничего не слышал о военных преступлениях, которые позднее выплыли на свет, однако ссылка на неведение не оправдывает меня перед лицом того осознаваемого факта, что я был частью системы, спланировавшей, организовавшей и осуществившей уничтожение миллионов людей. Даже если согласиться, что на мне нет прямой вины, нельзя избавиться от тяжкого осадка, который просто так не спишешь на коллективную ответственность. Знаю, жить с этим придется до конца дней.
Память любит хранить старье, то есть вещи, которые обещают просуществовать долго, пусть даже в качестве утиля.
А может, я как раз потому не задавал вопросы, что перестал быть ребенком? Неужели только дети, как в сказке, способны задавать правильные вопросы?
Неточные воспоминания иногда приближают к правде, пусть даже окольными путями и всего лишь на длину спички.