Горе не дает мертвым умереть.
Потому что горе не дает мертвым умереть.
Он научил меня главному:чтобы создать что-то значительное,человек должен хотя бы немного нравиться самому себе.
— Ты и твои друзья по классической музыке гонятся за совершенством. Но если совершенное существует, то ни для кого из нас уже не остается места. Думай лучше так: то, что я сделал сегодня, я сделал хорошо. В другой день я, может быть, сделаю лучше, а может быть, хуже.
«Я вспоминаю слова Ницше ... : «Горе говорит: умри! Но тоска заслуживает вечности. Глубокой, глубокой вечности».»
«Свободе тоже нужно учиться. Способности сделать выбор. Осмелиться ступить в неведомое.»
- Значит, вы нашли друг друга в музыке? - Нет ничего легче, чем найти друг друга в музыке, - бросает она.
Неожиданно я вспоминаю Кьелля Хиллвега, который говорил об улыбке сквозь слезы. Эта музыка рождена скорбью, но эта скорбь не переходит в отчаяние.
— Господи! Ты играешь на скрипке? Она делает веселый жест. — Соната ля мажор. Лучшая из всего, что написал Брамс, — продолжаю я. — Я любитель, — говорит она. — Играю только для себя. — Если на то пошло, мы все играем только для себя.
— Как тебе в голову пришла такая смелая мысль? Забраться далеко на север, чтобы здесь учить концерт Рахманинова? — неожиданно спрашивает Сигрюн.
— Ты сама только что говорила об этом. Об умении рассказывать страшную историю, не забывая о красоте. Разве не в этом задача искусства? Инстинктивно я понимал, что должен ощутить на себе дыхание России, чтобы правильно понять Рахманинова. Это не так романтично, как можно подумать. Природа тоже влияет на нас.
— Я с этим согласна.
— Канада повлияла на Глена Гульда. Россия — на Рахманинова.
До поры до времени решение покончить с собой является частным делом человека. Но как только он оказывается в руках врачей, все меняется. Общество хочет, чтобы все жили как можно дольше. Смерть слишком важна, чтобы решение о ней можно было доверить какой бы то ни было личности.
— Нам нужна дисциплина, но нам нужен и хаос. Моя мама была человеком порядка. Она каждый день ходила на работу. Каждую субботу утром мыла весь дом. Но воскресенье принадлежало ей. Тогда она пила. Праздновала конец недели. И слушала Баха, включив звук на полную громкость. Тогда она выливала на отца весь яд, скопившийся в ней за неделю. Она как будто сознательно жаждала потерять над собой власть. А если этого не случалось, в доме нарастало напряжение, которое рано или поздно вырывалось наружу.
— А как быть со «Страстями по Матфею» и Гольдберг-вариациями?
— Сдай их в архив. Их слишком много. Музыка не сможет развиваться, если они не отступят. Ты этого не замечал? Классическая музыка стала добычей снобов, коллекционеров и шизофренических параноиков.
Жанетте наклоняется ко мне с другой стороны. Ей интересно узнать, что мне говорит Габриель.
— Нет, не в архив, — поправляется Габриель. — Отдай ее педантам, умникам и хранителям пережитков прошлого. Тем, кому в детстве истину преподнесли на тарелочке. И они испугались. Как могут пугаться только имеющие власть негодяи. Всю оставшуюся жизнь они будут нести дальше эту истину. Вспомни черно-белые фильмы пятидесятых годов. Сцену в отеле во Флориде. Двадцать испуганных официантов передают друг другу тарелки, как на конвейере. И кому же в конце концов они их отдают? Отвратительному толстому мужику, у которого под столом лежит автомат. Независимо от того, как ты играешь последние сонаты Бетховена, ты получил их от кого-то. Сидел и кивал своему педагогу, слушал его указания. Ты избрал для себя участь хранителя. Взгляни на Жанетте. Она тоже такой хранитель. Каждый день на репетиции она послушно кивает режиссеру, который объясняет ей все, вплоть до мельчайших деталей, что и как она должна делать. Какой вид искусства этого избежал? Изобразительное искусство. В ателье Раушенберга нет педанта, который бы говорил ему, куда и как он должен вести карандаш или кисть. Но почему же писатели, музыканты, актеры и танцоры с этим мирятся? Почему какой-то консультант в издательстве должен знать, как будет построен следующий роман Бьёрнебу? Почему какой-то педагог из Баварии говорит тебе, как ты должен ставить пальцы в последней части прокофьевской сонаты? Я на это наплевал. Хочу быть как живописцы. Никто лучше меня не знает, что я хочу выразить. Мне никто надо мной не нужен. Я могу свободно выбирать свои образцы. Айзек Хейз или Джон Колтрейн.
Эти дни на всю жизнь остались у меня в памяти, как пятна на окне. Иногда я только их и видел. А иногда мог смотреть сквозь них, и тогда, словно лишая пятна их значения, мне открывался вид из окна.
Наконец я нашел что-то давнее и любимое, хотя и совершенно новое
Я в полной растерянности стою над ней. — Думаешь, это злая воля каких-то темных сил? — спрашиваю я наконец. Она поднимает на меня глаза, белое как бумага лицо искажено гримасой. — Нет, они ни при чем, — говорит она с беспомощной улыбкой, вытирая с лица кровь. — Неудача, склонность без конца ошибаться кроются во мне самой.
В жизни каждого человека всегда есть место для Моцарта.
Стоит июнь. Лето 1971 года. Сирень уже отцвела, но расцвели другие цветы. Маргаритки и герань. Лобелия и хризантемы. Кусты роз на ухоженных клумбах у кирпичных стен. Яркое великолепие жизни. Солнце светит до самого вечера. Это так грустно.
— Ты знаешь, что он посвятил этот концерт своему психиатру Николаю Далю? — Моего психиатра зовут Гудвин Сеффле. Он еще не заслужил никакого концерта.
— Ты собираешься играть Рахманинова? — спрашивает он.
— Да. Второй концерт.
— Чтобы выйти из депрессии? Как сам Рахманинов, который писал музыку, находясь в глубокой депрессии, и вышел из неё только благодаря своему психиатру?
— Николаю Далю? Да, именно так.
— А ты знаешь, что именно профессор Даль сказал композитору?
— Нет.
— Он сказал, что человек должен нравиться самому себе, должен обладать хоть каплей самоуважения, иначе он не сможет творить.