Дома живут дольше людей, но сто лет – большой срок даже для дома, и собственной памяти стен и вещей уже недостаточно. Без цепочки живых свидетелей, передающих воспоминания от поколения к поколению, как гены, связь между прошлым и настоящим рано или поздно слабеет, истончается и в конце концов рвется совсем, потому что уже некому вспоминать.
Маша – заплаканный соавтор, которому в этой истории не досталось утешения. Ей нестерпимо хочется хорошего финала, и ради этого она готова даже пренебречь логикой, сочинить сказку со счастливым концом. О том, что все сделанное обратимо и возвращение возможно.
Мы все, одинаково, по ту сторону границы и по эту. История ползет через нас, тяжелая, как ледник. Наваливается и ломает наши кукольные домики, наши маленькие нелепые жизни. Она раздавила наших родителей, а следом по инерции раздавила нас.
Утешение (знает Лиза) устроено просто: тепло, еда и чистые простыни, объятия и разговоры. Она гладит застывшее девочкино плечо, придвигает к ней чашку поближе и терпеливо ждет, потому что разговоры в этом списке – не главное. Вполне можно и помолчать.
Неудачные попытки не делают тебя монстром, верит Лора. Всегда есть возможность попробовать снова.
Чувствует себя ребенком, который заглянул под стол и увидел, что у Деда Мороза нет брюк. Что ниже пояса Дед Мороз – переплетение безжизненных проводов.
Это ведь так просто – радоваться. Хорошей компании, вкусной еде, крепкому сну. Всякой ерунде, которую можно купить за деньги. Тому, как мир расступается перед тобой, пока ты здоров и в силе. Тому, что ты жив.
И он ведь готов делиться. Ему не пришло бы в голову радоваться в одиночку. День за днем, раз за разом он расплескивает свою радость, льет им на голову, как масло. А они все равно несчастливы. Ну ведь несчастливы же, никто, ни один из них.
В собственной ванной человек особенно беззащитен, он не ждет нападения. Стоя над огромной раковиной из каррарского мрамора, Ваня видит изуродованный тюбик зубной пасты, выдавленный до сухих трещин, и лоснящийся кирпич дорогого мыла с криво приклеенной полоской другого цвета. И, как был (голый, сорокалетний, исходящий паром), переносится в свое нищее уральское детство махом, мгновенно. Вылетает из драгоценной радости, как пробка, и проваливается в тесный кафельный колодец, из которого нет выхода. Слышит запах замоченного в тазу белья, жирное бульканье внутри водопроводных труб.
Рак, инсульт и диабет, которых она так боялась, миновали ее; мироздание ехидно и не дает нам возможности подготовиться. Насчет старческой деменции, например, у бабушки попросту не было с ним уговора.
Деньги – насущная ежедневная необходимость; топливо, позволяющее жизни продолжаться...
Наша любовь к огню не взаимна, но об этом трудно помнить. И только когда он вырывается из каминной топки или поджигает масло на сковородке, мы вспоминаем, что он нам не друг. Никогда и не был нашим другом. И потому даже самый ничтожный пожар сразу возвращает нас к исходной точке, позволяет обрадоваться тому, что мы всё еще живы.
... Она не чувствовала ничего. Даже массовка иногда плачет после сцены, а ей все равно было. Не больно, не стыдно, не хорошо. Никак. Она рыдала в кадре, а потом просто снимала лицо, в одну секунду, и под ним… это всегда жуткое было зрелище, я не мог смотреть. Она кого угодно могла сыграть – Джульетту, Каренину, мамашу Кураж или там не знаю, Клеопатру, даже Алису в Стране чудес, – и всех бы обожгло. А соглашалась на любое безжизненное говно, потому что тупая была и жадная. Всеядная, как гиена. Потому что ей насрать было на кино.
– Это же пиз**ц как жутко, – глухо говорит он. – Если задуматься. Когда просыпаешься утром – а все стерто. Не помнишь, как добрался до дома, что было до этого. Что делал, что говорил. Я столько всего читал про эту штуку, правда хотел разобраться. Вроде там какие-то нейронные связи умирают, мозговые клетки. Необратимые последствия алкогольного отравления. То есть в каждом дне есть кусок, часа два или три, когда нет контроля. Когда никто не следит за тобой и ты сам не следишь, потому что не помнишь себя. И вот тогда ты делаешь что хотел. На что у тебя трезвого просто пороху не хватало. Ведешь себя как свинья, потому что ты и есть свинья. Ну, внутри. Просто в этот момент тебе не стыдно.
Способность чувствовать за других – не дар, а проклятие, потому что ужаса и боли у Вселенной и без того приготовлено с запасом для каждого из нас. Человек, обреченный слышать чужой стыд или гнев так же ясно, как свой собственный, просто не успевает перевести дух, и поэтому в большинстве случаев болезненная эмпатия – всего-навсего самооборона. Жертва, принесенная из страха, чтобы прекратить собственные страдания, заболтать насильника. Страх не делает тебя добрым (знает Маша), чаще всего ты просто трус. Лжец и угодливый конформист, которому смертельно важно никого не обижать и главное, упаси боже, – не злить, потому что обиженные и сердитые люди становятся опасны. Слабый испуганный лжец учится притворяться очень рано. Например, когда ему три. Или пять. Когда ты слаб, это вопрос выживания: или ты учишься слышать и наблюдать, различать оттенки чужих эмоций и угадывать, за что тебя отлупят, или все время ходишь с разбитым лицом.
Дружба нередко вырастает из ерунды. Абсолютное родство душ недостижимо, стремление к идеалу – наивно, а одиночество по силам не каждому, и потому большинство из нас не может позволить себе слишком привередничать. Совпадение по нескольким точкам – уже победа: например, схожее чувство юмора и любовь к собакам, или тяга к классической музыке и умение весело пить до утра. В самых отчаянных случаях достаточно просто одинаковых обстоятельств; по этому принципу дружат молодые матери, обреченные на одну песочницу, младшие менеджеры в некрупных компаниях и заключенные в общих камерах.
Когда тебе четырнадцать, твой случай – непременно отчаянный. Дети несвободны. Заперты внутри обстоятельств еще крепче, чем взрослые.
У детских привязанностей огромная инерция, ее хватает надолго.
Маски, которые мы примеряем в детстве, неизбежно со временем жмут, и самый легкий способ доказать миру, что ты изменился, – избавиться от очевидцев. От тех, кто знал тебя другим. Переехать и не снимать трубку, выбросить телефон. Начать заново.
У каждого, кого хотя бы раз в жизни били всерьез, есть выбор: дорасти до нужных размеров и тоже начать драться или ужаснуться и запретить себе ярость совсем. Отменить ее, как диабетики отменяют сахар. Как наркоманы – героин. И первое, и второе решение можно объяснить, важно другое: вне зависимости от того, какой выбор сделан, ярость никуда не уходит. Застревает в жертве молекулой, как ДНК насильника, крошечной клеткой, которая не смывается. И со временем непременно прорастает в тканях, пускает корни.
... холодные паркетные доски под своими босыми ступнями. Прогнувшиеся под книжным весом стеллажи в коридоре, мятую гору незнакомых пальто возле двери, кучку растерянных взрослых и среди них – папу. Красивого, тридцатилетнего. Всемогущего. И то, как она иррационально, без дураков восхитилась. Потому что, разумеется, это папа уронил длинного дядю в лестничный пролет, а потом великодушно занес обратно в дом. Простота этой победы оглушает ее сразу и навсегда. Самый быстрый, самый очевидный способ взять верх (догадывается Маша) – размахнуться и ударить. Не искать мучительных компромиссов, не тратить время на разговоры, не подбирать аргументы. Прекратить невыносимые обстоятельства мгновенно, в одну восхитительную секунду; швырнуть тарелкой в стену, разбить кулак о чужие зубы. Освободиться.
Соня весело щурится и склоняет голову набок, как любопытная птица. Выбирает подходящую реакцию, калибрует улыбку. Такое лицо она надевает, когда люди говорят непонятное, рассказывают скучные истории или хвалят при ней кого-то другого.
В настоящее горе невозможно вмешаться, его нельзя облегчить. Разговоры и прикосновения беспомощны, потому что не достигают цели. В острой фазе страдания человек становится очень груб. Отталкивает близких, не чувствует объятий, не слышит слов. Сочувствие – это усилие, которое должно быть оплачено; не ответить на него – так же невежливо, как не пожать протянутую руку. Но сильная боль отключает механизм вежливости как лишний. Все ресурсы потрачены на переживание боли; на остальное временно просто нет сил.
Двадцатилетняя Лиза ничего бы не поняла и обиделась, тридцатилетняя – испугалась бы и сбежала. Но Лизе сорок, и поэтому она терпит.
Счастье - зыбкое, сложное чувство, его невозможно зафиксировать, растянуть или закрепить. Счастье сиюминутно. Оно состоит из мгновений.
Ничего плохого не может случиться с человеком, который оставил тьму позади. Обогнал ее. Вырвался. Все хтоническое древнее зло, над которым легко смеяться, как только в руках у нас появляется слабый детский светодиодный фонарик, обязано отступить. Испугаться света. Нормальности. Чик-трак. Я в домике, думает она глупо и чувствует грандиозное облегчение.