Неспособны мы оставаться открытыми к миру так же, как бываем, дочитав прекрасную историю, но даже мимолетно пережив эту открытость, мы вспоминаем, что это состояние существует, и в нас возникает стремление оказываться в нем почаще.
В вас много вариантов вас. К которому из них я обращаюсь, когда пишу? К лучшему. К тому, кто больше всего похож на лучшего меня. При чтении эти два лучших варианта нас с вами выбираются за пределы наших самостей и в пространстве, созданном взаимным уважением, делаются единым целым.Получается вполне обнадеживающая модель человеческого взаимодействия: двое людей, уважающих друг друга, подаются вперед, один говорит, стараясь убедить, второй слушает, желая очароваться.С этим вполне можно работать.
И, наконец, спасибо вам, дорогой читатель, за ваш прилежный труд – и давайте стараться помнить и жить в согласии с чудесной и противоречивой мантрой из двух гоголевских фраз (первая – из «Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», а вторая – из рассказа «Невский проспект»): «Скучно на этом свете, господа!» (и вместе с тем): «Дивно устроен свет наш!»
За последние десять лет мне выпала возможность устраивать читки и беседы по всему миру и знакомиться с тысячами увлеченных читателей. Их страсть к литературе (ее видно по вопросам из зала, по нашим разговорам за раздачей автографов, из дискуссий, складывавшихся в книжных клубах) убедила меня, что в мире жива и действует бескрайняя подспудная сеть блага: она состоит из тех, для кого чтение - сердцевина жизни и кто по собственному опыту знает, что чтение делает их самих просторнее и щедрее, а саму жизнь - интереснее.
Мы живем, как вы, вероятно, замечаете, в эпоху вырождения, нас бомбардируют необременительные, поверхностные и стремительно рассеивающиеся сгустки информации, имеющей свои неявные цели. Некоторое время нам предстоит провести в пространстве, где, по умолчанию, считается, что, как писал великий мастер русского рассказа Исаак Бабель, «никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя».
Ум ее все ускользает и ускользает к нему, словно пёс на задворки приятно пахнущего ресторана.
Одиночество действительно, значимо и выбраться из него некоторым из нас непросто, а иногда выхода нет совсем.
Покуда есть любовь, будут люди недолюбленные. Покуда есть богатство, будет и бедность. Покуда есть вдохновенье, будет и скука.
Бывает одиночество без всякой надежды на избавление, его полно вокруг, в людях, никак не выказывающих этого, они едут в город, забирают зарплату, тихо возвращаются домой (или выстаивают очередь на почте, или сидят в машине на светофоре, поют вместе с радио).
Куда б ни подались мы, люди (преимущественно) сердечны, участливы и вроде бы верят приблизительно в то же, что и мы: в ответственность, истину, добрососедство. И все же, что ни вечер, в новостях… И вдобавок в каждой эпохе, в исторических книгах… Нет такой жестокости, какую не сотворил кто-нибудь где-нибудь, нет такой низости и безнадежности, каких не бывало хоть с кем-то.
Почти все зло, которое я видел в мире, … получилось усилиями людей, желавших добра, полагавших, что творят добро, людей разумных, вежливых, уступчивых, действующих под влиянием невеликих заблуждений, кому не хватило склонности или времени хорошенько подумать, не удалось прозреть отрицательные последствия - или же кто в упор их не видел - той системы убеждений, которой они придерживались, подчиняясь целесообразности и / или «здравому смыслу», убеждений, усвоенных в их культуре и не подвергаемых пересмотру.
Наставничество в искусстве, по моему опыту, в своём лучшем изводе представляет собой что-то вот такое: наставник напористо предлагает своё воззрение, словно оно единственное и целиком верное. Ученик делает вид, будто с этим воззрением соглашается: принимает наставника на веру (примеряет его эстетические принципы на себя, подчиняется его подходу), чтобы прикинуть, не найдётся ли что путное. Когда наставничество завершается, ученик отрясает его с себя, отрекается от воззрений наставника - они все равно уже кажутся одеждами не по мерке, - и возвращается к своему способу мыслить. Но, быть может, попутно берет себе кое-что.
она состоит из тех, для кого чтение – сердцевина жизни и кто по собственному опыту знает, что чтение делает их самих просторнее и щедрее, а саму жизнь – интереснее.
Итак, все идет нормально, пусть кто-то потерял нос, увечных нищих дразнят на паперти, невинные узники гниют в застенках царизма, дети голодают, а богатые танцуют на изысканных балах, – можно было б перечислить сотни других несправедливостей того вымышленного Петербурга 25 марта 1835 года – или в любой другой день в любом настоящем городе, несправедливостей, которые, с нашего молчаливого согласия, продолжатся, потому что устранение их находится за пределами разумно ожидаемого.
Но если хотим мы постичь зло (подлость, угнетение, пренебрежение) на повседневном уровне жизни, нам надо признать, что люди, впадающие в эти грехи, не всегда демонически хохочут при этом; зачастую они улыбаются, потому что считают себя полезными и добродетельными.
В своих соображениях о классическом романе Грегора фон Реццори «Мемуары антисемита» Дебора Айзенберг подчеркивает то величайшее зло, какое способна причинить горстка злодеев, если их «бездеятельно поддерживают многие-многие другие люди, поглядывающие в окна своих безопасных домов и видящие безоблачное небо». Она перечисляет грехи этих бездеятельных людей: «беззаботность, слабая логика, бытовой снобизм – общественный или интеллектуальный, невнимательность».
Переосмысление – дело нелегкое, оно требует смелости. Нам приходится отказывать себе в удобстве постоянно быть одним и тем же человеком, тем, кто пришел когда-то к некому выводу и более не имел причин в нем сомневаться. Иными словами, необходимо оставаться открытыми (легко рассуждать эдак поньюэйджевски уверенно, однако так тяжело сделать – во всамделишной мучительной, устрашающей жизни).
Мир полон людей со своими шкурными замыслами, они пытаются убедить нас действовать в их пользу (тратиться в их пользу, в их пользу воевать или умирать, ущемлять других). Но внутри у нас есть то, что Хемингуэй назвал «встроенным удароустойчивым детектором фуфла». Как мы распознаем фуфло? Мы наблюдаем, как откликается на него некая глубинная, искренняя часть нашего ума. И именно эту часть совершенствуют чтение и письмо.
Писатель способен выбрать, о чем он пишет, - говорила Флэннери О’Коннор, - однако не может выбирать, во что ему под силу вдохнуть жизнь.
В Чехове меня более всего восхищает то, до чего он свободен в своих текстах от всякого личного отношения – ему все интересно, но ни с какой отдельной системой верований он не обручен и готов двигаться туда, куда ведут его полученные данные. Он был врачом, и его подход к художественной прозе видится любовно диагностическим. Входя в медицинский кабинет, он обнаруживает в нем Жизнь и словно бы говорит ей: «Чудесно, давайте посмотрим, что у нас тут!» Это не означает, что у Чехова не было своих выраженных мнений (его переписка показывает, что очень даже были). Однако в лучших своих рассказах (и сюда я включаю вдобавок к тем трем, которые есть в этой книге, «Даму с собачкой», «В овраге», «Враги», «О любви» и «Архиерей») он посредством литературной формы выбирается за пределы мнений и тем самым расшатывает наши привычки формулировать их.
Единственная возможная писательская программа Чехова – не иметь никаких программ.