Жизнь мучительна и обманна. Незачем, следовательно, писать новые реалистические романы. Насчет реальности — мы уже знаем, что это такое и не имеем особенного желания узнавать больше.
Однако парадокс в том, что мы бы предпочли эту Вселенную, какую ни на есть мерзостную, нашей реальности. В этом, безусловно, мы те читатели, каких Лавкрафт ждал.
Создать великий популярный миф — это значит создать ритуал, которого читатель с нетерпением ждет, к которому он возвращается снова и снова с возрастающим удовольствием, каждый раз отдаваясь соблазну нового повторения в слегка других выражениях, что ощущается им как новое углубление.
Он имеет особое пристрастие к бледному свету луны, всей в оспинах и ущербной; но не пренебрегает он ни кровавым и багровым закатным взрывом романтического солнца, ни хрустальной прозрачностью недосягаемой синевы.
Можно даже сказать, что один из центральных символов в его творчестве — представление о титаническом и величественном городе, основаниями своими уходящим в клоаку, которая кишит омерзительными тварями из кошмаров, — напрямую происходит от его опыта в Нью-Йорке.
Что там ни говори, доступ к миру художественного остается за теми, кого немножко тошнит.
Всю свою жизнь он будет хранить тот типично аристократический презрительный подход к человечеству вообще, соединенный с исключительной добротой к отдельному человеку.
Даже рок-музыка, осторожная, как правило, по отношению к литературным делам, пожелала отдать ему дань признания — сила признала силу, мифология мифологию.
Потом, в особые вечера, в час, когда все уснуло, у вас может явиться желание почуять «шарканье, нездоровое и многоумноженное, валом валящих тварей». Не удивляйтесь. В этом и была цель.
Довольно горько к тому же свидетельствовать, что к моменту, когда он умирает, его капитал сократился почти до нуля; как будто он прожил ровно то количество лет, какое ему предоставлено было семейным состоянием (довольно скромным) и его собственной способностью к экономии (довольно значительной).