Он начал доказывать, что людей, как собак, можно разделить на куцых и длиннохвостых. Куцыми бывают люди, - говорил он, - и от рождения и по собственной вине. Куцым плохо: им ничего не удается - они не имеют самоуверенности. Но человек, у которого длинный пушистый хвост - счастливец. Он может быть и плоше и слабее куцего, да уверен в себе; распустит хвост - все любуются. И ведь вот что достойно удивления; ведь хвост - совершенно бесполезная часть тела, согласитесь, на что может пригодиться хвост? а все судят о ваших достоинствах по хвосту.
Никто так не увлекается, как бесстрастные люди.
...густая высокая трава на дне долины, вся мокрая, белела ровной скатертью...
Лощина эта имела вид почти правильного котла с пологими боками; на дне ее торчало стоймя несколько больших, белых камней, - казалось, они сползлись туда для тайного совещания...
...барашек ему прямо в глаза так и глядит. Жутко ему стало, Ермилу-то псарю: что мол, не помню я, чтобы этак бараны кому в глаза смотрели; однако ничего; стал он его этак по шерсти гладить, - говорит: "Бяша, бяша!" А баран-то вдруг как оскалит зубы, да ему тоже: "Бяша, бяша..."
"...Дружеские наши отношения с этой минуты прекращаются. То, что произошло с нами, показывает мне ясно, какие опасные последствия могут явиться из приятельского обмена мыслей, из простых, доверчивых связей. Я остаюсь поклонником Вашего таланта, и, вероятно, ещё не раз мне придётся восхищаться им вместе с другими, но сердечного благорасположения, как прежде, и задушевной откровенности между нами существовать уже не может с этого дня."
Погода уже пятый день стояла отвратительная; об охоте невозможно было и помышлять. Все живое поспряталось; даже воробьи притихли, а грачи давно пропали. Ветер то глухо завывал, то свистал порывисто; низкое, без всякого просвету небо из неприятно белого цвета переходило в свинцовый, еще более зловещий цвет – и дождь, который лил, лил неумолчно и беспрестанно, внезапно становился еще крупнее, еще косее и с визгом расплывался по стеклам. Деревья совсем истрепались и какие-то серые стали: уж, кажется, что было с них взять, а ветер нет-нет – да опять примется тормошить их. Везде стояли засоренные мертвыми листьями лужи; крупные волдыри, то и дело лопаясь и возрождаясь, вскакивали и скользили по ним. Грязь по дорогам стояла невылазная; холод проникал в комнаты, под платье, в самые кости; невольная дрожь пробегала по телу – и уж как становилось дурно на душе! Именно дурно – не грустно. Казалось, уже никогда не будет на свете ни солнца, ни блеска, ни красок, а вечно будет стоять эта слякоть и слизь, и серая мокрота, и сырость кислая – и ветер будет вечно пищать и ныть!
Все на свете – и хорошее и дурное – дается человеку не по его заслугам, а вследствие каких-то еще не известных, но логических законов, на которые я даже указать не берусь, хоть иногда мне кажется, что я смутно чувствую их.
Тонкая крупа сеялась с низкого неба, мороз стоял небольшой, готовилась оттепель, но в воздухе ходили резкие, неприятные струи... Самая была великопостная, простудная погода.
Я заметил, это часто случается с плачущим; точно будто одним известным словам, большею частью незначительным,- но именно этим словам, а не другим,- дано раскрыть источник слез в человеке, потрясти его, возбудить в нем чувство жалости к другому и к самому себе...