Бывало, я считал занятным смешивать комическое с трагическим. Теперь же я дорого бы дал за умение различать их.
Смутно сознавая, что если бы в ресторане не было людей, то я взял бы лежащие на столе нефритовые палочки, сунул бы их глубоко в глаза Эвелин, а потом переломил бы пополам, я киваю, делая вид, что слушаю, но я уже отошел и палочек не трогаю.
— Почему у меня ощущение, что ты злишься, Патрик? — тихо спрашивает она и отпивает еще вина.
— Может быть, потому что я злюсь, — цежу я сквозь зубы.
Разве зло — это мы? Или наши поступки?
«Надо воспитывать молодежь, чтобы привить ей гражданское самосознание и неприятие грубого материализма.»
Хотя поначалу я доволен своими действиями, внезапно меня потрясает печальная безнадежность: как просто и бессмысленно можно отнять жизнь у ребенка. У маленького, скрюченного, окровавленного существа, лежащего передо мной, не было никакой истории, никакого достойного прошлого, практически ничего не утрачено. Гораздо хуже (и приятнее) отнять жизнь у человека, достигшего расцвета, у которого есть семья, друзья, карьера, прошлое, — его смерть огорчит гораздо больше людей, способных на безграничное горе, чем смерть ребенка; возможно, смерть такого человека разрушит больше жизней, чем бессмысленная, жалкая смерть этого мальчика.
Я хочу сказать, что значит есть? Когда у тебя что-то есть, значит, это твое, правильно? А разве другой человек может быть твоим? Такое, вообще, бывает? Разве я у тебя был? Ха! У меня кто-то есть? Я этого не понимаю.
Мне кажется, много снежинок одинаковых… и много одинаковых людей.
«Кого… трясет чужое горе?»
...я продолжаю кивать, притворяясь, что для меня это ново и интересно, и говорить всякие глупости вроде «Это весьма поучительно», хотя очень хочется сказать другое: «Я совершенно безумен» или «Мне нравится расчленять девушек».