У нее так хорошо получалось напускать на себя рассеянно-отсутствующий вид, и она уже добилась такого правдоподобия в скромности и такой уверенности в одиночестве, что ни один из тех, и молодых, и пожилых, мужчин, которые так падки на сладкое за чаем, не осмеливался никогда ни заговорить с ней, ни даже открыто на нее посмотреть. Лишь изредка она бросала быстрый и циничный взгляд, который словно стрела внезапно пронзал рафинированную и благопристойную атмосферу зала, а на лице на миг появлялось выражение такого лукавства, что становилось слышно, как звенят чашки, ложки и блюдца в руках некоторых охотников в засаде. Но прежде чем эти дилетанты успевали задать себе кое-какие вопросы или убаюкать себя кое-какими надеждами, губы Анетты безжалостно уничтожали последний след исчезнувшей улыбки, ее длинные ресницы скромно опускались, лицо ее становилось отстраненным и непроницаемым, и в ушах у нее раздавались слова господина де Тюлли:
– Запомните, дитя мое, вы – далеко, вы недоступны. . . К вам нельзя подойти. . . Богиня одна на своем Олимпе. . . Никто не смеет. . . Ни один не предполагает. . . Вами могут лишь восхищаться на расстоянии и тщетно вздыхать. . . И тогда вы добьетесь от них всего, чего ни пожелаете.
И напоследок – игривый взгляд украдкой; но, прежде чем кто-либо из ее озадаченных обожателей решался поверить своим глазам и встать со стула, на лице ее не оставалось уже ничего, кроме удивительного совершенства черт, бесспорно аристократических, восхитительного, одухотворенного, тонкого носа и этих тяжелых ресниц, которые опускались словно под бременем скромности.