Что за охота людям, которые действительно вас любят, класть поочередно все свои пальцы в вашу рану?
Ничего нет утомительнее невеселого ума.
Что за охота людям, которые действительно вас любят, класть поочередно все свои пальцы в вашу рану? И ведь они убеждены в том, что от этого вам легче, вот что забавно!
...мы самих себя изучаем с большим прилежанием и воображаем потом, что знаем людей.
Придет время, когда не кто иной, как текстологи, будут определять ту или иную степень «свободы» в литературе. Свободы нет. Но в «несвободе» существуют оттенки, окрашивающие подчас целые десятилетия. В тридцатых годах мы, потрясенные холодным цинизмом чиновников, сдавленные со всех сторон — лицемерием, нравственным развратом, страхом, — были заняты, в сущности, только поисками пути, на котором можно было спасти «собственно литературу».
Одни, как Евгений Шварц, действовали почти в открытую, смело рассчитывая на тупость ждановско-щербаковской бюрократии в искусстве.
Где-то в подполье, в нищете, в тесноте работал отринутый, распятый, проживший апостольскую жизнь Андрей Платонов.
О том, что Булгаков пишет «Мастера и Маргариту», знали десять или пятнадцать человек. Если бы этот роман можно было запомнить наизусть, он сжег бы его, как жгла над пепельницей свои стихи Анна Ахматова.
Самиздата не было. Были отдельные отчаянные смельчаки, как Лидия Чуковская, написавшая в 1938 году свою «Софью Петровну». Шло, разрастаясь с каждым годом, уничтожение частных архивов.
Это кажется странным, но я редко остаюсь наедине с собой и даже если в комнате нет никого, кроме меня, это еще не значит, что я способен увидеть себя, свое дело и свое прошлое спокойно и беспристрастно. Лишь в последние годы мне удавалось время от времени добираться до самого себя. Нужно многое, чтобы пробиться через жалость к себе, через легкость самооправдания, но зато если это удается, и выигрываешь многое. Полузнание или даже четвертьзнание самого себя — одно из самых неодолимых последствий пережитого.
Через три года
2 апреля 1978 года.
Прошло почти три года с тех пор, как я оставил эту книгу.
Многое произошло за эти три года. Высланы Солженицын, Некрасов, Бродский, Максимов, Эткинд. Навсегда лишены возможности вернуться Ростропович, Жорес Медведев. Как ни странно, для меня (так же, как и для всех, кто никогда не забудет ежечасного ожидания ареста и гибели в годы сталинского террора) эти события не кажутся страшными. Силачи, как Герцен и Бунин, увозят родину с собой. В изгнании создаются величайшие творения. Самый перелом сознания, вызванный необходимостью разлуки с родиной, служил подчас опорой нового и стремительного взлета. Так, Иосиф Бродский присылает из Америки стихи, доказывающие, что он один из лучших поэтов России.
...он любил всех женщин на свете или, по крайней мере, жалел, что они, все до единой, не принадлежат ему, - черта, характерная для людей холодных и страстных.
Когда Бернард Шоу приехал в Ленинград, он на вокзале спросил первого секретаря (вероятно, Прокофьева), сколько в городе писателей.
"224", - ответил секретарь.
На банкете, устроенном в "Европейской" гостинице по поводу приезда Шоу, он повторил вопрос, обратившись к А. Толстому.
"5", - ответил тот, очевидно, имея в виду Зощенко, Тынянова, Ахматову, Шварца и себя.
О Пастернаке рассказывали, что однажды, когда он сажал картошку в саду — почти весь его сад был отведен под картофельное поле, — мимо проходил какой-то человек, и Борис Леонидович громко спросил его:
— Вы ко мне?
— Нет.
— Это хорошо, что вы не ко мне. Это очень, очень хорошо.
А когда незнакомец был уже довольно далеко, Пастернак выглянул из калитки и крикнул ему вслед:
— Как ваша фамилия?