Она не умела просто жить, чтобы жить, не умела длить день, ей всегда была нужна сверхзадача. Она была слишком русской, а, как говорил Борис Леонидович Тарасенкову: "Нам, русским, всегда было легче выносить и свергать татарское иго, воевать, болеть чумой, чем жить. Для Запада же жить представлялось легким и обыденным..." Да, ей всегда была нужна сверхзадача.
«Бог наделил меня самой демократической физикой. Я все люблю — самое простое». Ее вечное стремление к людям — и ее самоотталкивание от людей»посещение Белкиной дачи А.Толстого (взять интервью):"по дороге на вокзал я встретила Алексея Алексеевича Игнатьева, и он, узнав, куда и зачем я еду, зарокотал, грассируя:
— Алешка хам, он вас не примет, я его знаю! И какой он граф? Он вовсе и не граф...— сказал Алексей Алексеевич, так гордившийся своей родословной и с таким недоверием относившийся к родословной других.— Я позвоню ему, езжайте, я прикажу ему вас принять!
Алексей Николаевич и действительно не захотел меня принимать, хотя и был предупрежден и дал согласие. Он посмотрел на меня сверху, с лестничной площадки, выйдя из своего кабинета, и потом скрылся, захлопнув дверь. Я стояла внизу, под лестницей, наследив на зеркальном паркете валенками. /.../ я выглядела совсем девчонкой и явно была не в тех рангах, в которых надо было быть для беседы с маститым писателем, /.../ он наотрез отказался вести со мной разговор. Его молодая супруга Людмила Ильинична, сверкая брильянтами, в накинутой на плечи меховой пелеринке бегала по лестнице, стуча каблучками, и, щебеча, пыталась сгладить неловкость положения./.../ Спас телефонный звонок: Людмила Ильинична сняла трубку и я поняла, что это звонил Алексей Алексеевич.— Да, да, конечно, мы очень рады, уже приехала, я сама отвезу ее на машине в Москву, я вечером туда еду... Мне было предложено раздеться, снять мои злополучные валенки, Алексей Николаевич меня принял любезно, куря трубку, и мы беседовали часа полтора или два.<...> Я боялась этих святых, а чертик был такой свой, домашний, маленький, с копытцами, с рожками, как у козленка, с длинным хвостом, я очень его жалела, и он понимал это и приходил ко
мне в комнату греться в камине. Когда угли уже гасли и синий дымок шел от них, я вдруг замечала — он тут, он лежит, свернувшись клубочком, поджав ноги, подобрав хвост, спит. И я начинала говорить шепотом, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить его, а мать сердилась на меня, не понимая в чем дело...<...>
Но молодость требует утех, и так не хочется верить, что где-то там, за углом, тебя может подстерегать судьба. <...>
Мысль — молния, чувство — луч самой дальней звезды.<...>
Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему дело до себя, он так упоительно забывает меня, что, очнувшись,— почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? <...>
Но в глубокие часы души... все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают.<...>«Друг, я не маленькая девочка (хотя в чем-то никогда не вырасту), обжигалась, горела, страдала — все было,— но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия — о стену! — никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы...<...>Для меня нет чужих: я с каждым — с конца, как во сне, где нет времени на предварительность.<...>Лидия Моисеевна Поляк, литературовед, друг Тагера, рассказывала мне, как она пришла за какой-то нужной ей справкой в Союз, так как уезжала с мужем в Йошкар-Олу, куда тот был приглашен заведовать кафедрой. В Союзе она увидела Марину Ивановну и была удивлена, что та сразу ее узнала, они только один раз встретились случайно у Тагера. Марина Ивановна подошла к ней и задала все тот же вопрос об эвакуации и, услышав, что Поляк уезжает в Йошкар-Олу, попросила:
— Возьмите меня в качестве домработницы...
Бог, похоже, сотворил Марину Ивановну в минуту <...> особого вдохновения и задумчивости; собрал в горсть все человеческие страсти, какими сам же наделил отдельные души, прибавил все и всяческие человеческие эмоции, им же изобретенные, и в задумчивости своей бросил семена всего этого в одну душу! И при том в женскую душу! И потому, чтобы понять Марину Ивановну, о ней надо знать все или почти все, иначе получится искаженное представление о ней.
Велись споры о жизни, о литературе. У Марины Ивановны есть одна интересная запись, сделанная в те дни: «...Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) — с тов. Санниковым, может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да и что таковую пишет, потому-что все — тема. («Мне кажется, каучук нуждается не в поэмах, а в заводах», — мысленно возразила я.) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это — самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души.)»
"Впрочем, считаю, что предаваться чрезмерным ламентациям - недостойно и скучно. Кроме того, бессмысленно бередить свою рану - и тут подтверждается то, о чем я всегда говорил: что самый худший враг человека - это он сам, иными словами, очень многое в моей судьбе зависит от меня самого, от того настроения, которое я буду поддерживать или, наоборот, с которым буду бороться.Надо быть мужественным, но это - не все. Переносить испытания не так уж тяжело, но надо еще иметь веру во что-то, надо уметь надеяться, надо мечтать о будущем, и это-то мое слабое место. Я умею лишь вспоминать о прошлом, ибо лишь в нем я был счастлив, а настоящее, так сказать, подвело. Прошлое ушло безвозвратно; настоящее, хоть и понятно, но, по-видимому, недостаточно, чтобы быть принятым и прочувствованным; будущее же для меня - лишь конгломерат пустых слов и понятий, лишенных конкретного содержания: да, все будет лучше, но как, кому и когда - знак вопросительный. Я вспоминаю Марину Ивановну в дни эвакуации из Москвы, ее предсмертные дни в Татарии. Она совсем потеряла голову, совсем потеряла волю, она была одно страдание. тогда совсем не понимал ее и злился на нее за такое внезапное превращение... Но как я ее понимаю теперь! Теперь я могу легко проследить возникновение и развитие внутренней мотивировки каждого ее слова, каждого поступка, включая самоубийство. Она тоже не видела будущего и тяготилась настоящим, и пойми, пойми, как давило ее прошлое, как гудело оно, как говорило! Я уверен, что все последнее время существования М.И. было полно видениями и картинами этого прошлого; разлад все усиливался; она понимала, что прошлое затоптано и его не вернуть, а веры в будущее, которая облегчила бы ей жизнь и оправдала испытания и несчастья, у нее не было."Из письма Георгия Эфрона к Муле, 1943 г., Ташкент
...в силу своего характера, темперамента, тех бурь, которые бушевали в ней, она – столь гениально умевшая выразить себя в стихах и в прозе – не очень-то, видно, умела "выразить" себя в жизни, в жизненных ситуациях, в отношениях и столкновениях с людьми, она была вне нормы той принятой и устоявшейся обыденности, средственности отношений. Она была инопланетянином.
А меня она [Марина Ивановна] спросила: — Что бы вы предпочли: чтобы вас любили или любить самой? — Я бы хотела, чтобы взаимно, — промямлила я. — Ну это от молодости, вы слишком многого хотите! Я вас спрашиваю о другом — вы или вас? — Меня. — сказала я не очень уверенно. И поняла, что окончательно проиграла в ее глазах. Но я была застигнута врасплох, я как-то еще не задумывалась над этим, позже я буду держаться иного мнения...
(...) чтобы не наделать ошибок в работе, богу понадобился свет. Судя по сказанному далее, в предшествовавшие века он сидел в полной темноте. К счастью, он не рисковал обо что-либо стукнуться, ибо вокруг ничего не было.
Если бы кошки имели своего бога, они приписали бы ему ловлю мышей.
Если бог действительно таков, как его изображает Библия, то он сделал хорошо, что змей остался немым с тех пор и ничего не может рассказать, иначе он сделал бы кое-какие разоблачения