Ему было жаль не того, что он умрет сейчас, то есть перестанет чувствовать, страдать и двигаться, — он даже не мог представить себя в таком необычайном и странном положении, потому что в эту минуту он ещё жил, страдал и двигался, — но он ясно понял, что никогда не увидеть ему залитой солнцем деревни и этих близких, дорогих людей, что ехали позади него.
Мечику казалось, что рассказываются эти вещи не потому, что они смешны на самом деле, а потому, что больше нечего рассказывать; смеются же по обязанности.
Морозка с детства привык к тому, что люди, подобные Мечику, подлинные свои чувства — такие же простые и маленькие, как у Морозки, — прикрывают большими и красивыми словами и этим отделяют себя от тех, кто, как Морозка, не умеют вырядить свои чувства достаточно красиво. Он не сознавал, что дело обстоит именно таким образом, и не мог бы выразить это своими словами, но он всегда чувствовал между собой и этими людьми непроходимую стену из натащенных ими неизвестно откуда фальшивых, крашеных слов и поступков.
Он только и смог вспомнить старинную семейную фотографию, где тщедушный еврейский мальчик - в черной курточке, с большими наивными глазами - глядел с удивительным, недетским упорством в то место, откуда, как ему сказали тогда, должна была вылететь красивая птичка. Она так и не вылетела, и, помнится, он чуть не заплакал от разочарования. Но как много понадобилось еще таких разочарований, чтобы окончательно убедиться в том, что "так не бывает"!
И когда он действительно убедился в этом, он понял, какой неисчислимый вред приносят людям лживые басни о красивых птичках, - о птичках, которые должны откуда-то вылететь и которых многие бесплодно ожидают всю свою жизнь...
Не жаль дерьма для хорошего человека!
Меня не убили. Я выиграла в лотерею кусок жизни, и надо его получше использовать
Эренбург, кстати, выдумал, что О. М. был маленького роста. Я ходила на высоких каблуках и едва достигала ему до уха, а я нормального среднего роста. Эренбург, во всяком случае, был ниже О. М. И щуплым О. М. не был – плечи у него были широкие. Вероятно, И. Г. запомнил крымского О. М., истощенного тяжким голодом, а для концепции с журналистским противопоставлением – такой слабый и безвредный, а что с ним сделали! – понадобился облик тщедушного человечка, утонченно еврейского типа, вроде пианиста Ашкенази. Но О. М. совсем не Ашкенази – он гораздо грубее.
У людей поразительно короткая память, когда им этого хочется.
Люди и рукописи были обречены на мытарства и гибель. Удивительно, что вообще хоть что-то сохранилось!