Сами солдаты беспомощно блуждали по местности, не умея ни пользоваться компасом, ни читать карт. В боях, где прежняя стадная колонна теперь рассыпается в широкие цепи самостоятельно действующих и отдельно чувствующих людей, наш солдат терялся и падал духом; выбивали из строя офицера, – и сотня людей обращалась в ничто, не знала, куда двинуться, что делать.
Между позициями, позади позиций, – везде шла предательская, неуловимая разрушительная работа. В нужный момент самые необходимые приспособления оказывались испорченными… Пусть за меня рассказывают официальные приказы:
Проводимые в районе действия наших войск линии военного телеграфа, шестовые и кабельные, нередко подвергаются порче самими же войсками и обозами. Так, напр., замечены случаи, что войска располагались биваками под самыми линиями телеграфа, и однажды костер был разведен на телеграфном кабеле; к телеграфным шестам привязывали лошадей; едущие казаки пиками обрывали проволоку; при прогоне порционного скота по полям, без дорог, скот валит и ломает шесты и рвет провод; при осмотре кабеля, подвешенного к деревьям, случалось, что находили не только срубленные ветки, на которых висел кабель, но и разрубленный кабель; также при осмотре кабеля оказывались надрезы изолировки, а иногда зачистки ее с оголением жилы, что делается, вероятно, из любопытства. Главнокомандующий изволил приказать обратить внимание и т. д. (Приказания главнокомандующего, 14 ноября 1904 г., № 69).
Обращено внимание, что поломка телеграфных шестов войсковыми обозами и конными фуражирами, несмотря на неоднократные приказания о принятии против сего войсковым начальством надлежащих строгих мер, все еще продолжается. Ежедневно (!) поступают жалобы на перерыв телеграфных сообщений вследствие небрежного обращения войск с телеграфными линиями. Повозки, транспорты и вьюки следуют часто по сторонам проезжих дорог, задевают и ломают шесты. Главнокомандующий приказал вновь обратить внимание и т. д. (Приказ главнокомандующего, 5 декабря 1904 г., № 168).
Настроение падало все больше, хотелось мира, но офицеры говорили:
— Как тогда воротиться? Хоть снимай мундир, совестно будет показаться на улице.
Было немало офицеров, которые о мире не хотели и слышать. У них была своеобразная военная «честь», требовавшая продолжения войны.
У солдата никакой такой «чести» не было, войны он совершенно не понимал и напрасно добивался от кого-нибудь разъяснений.
— Ваше благородие, из-за чего эта война? – спрашивал он офицера.
— Японец виноват, мы не хотели. Он на нас первый напал.
— Точно так… А только ведь без причины чего ж ему нападать?
Молчание.
— Вот, говорят, из-за Маньчжурии этой война. Да на что она нам? Мы бы тут и задаром не стали жить. А через Сибирь ехали, – вон сколько везде земли, конца нет…
Положение желавших «поддержать дух армии» было чрезвычайно затруднительное. Нельзя было и намека найти на что-нибудь, что зажигало бы душу желанием подвига, желанием борьбы во имя чего-то высокого и светлого.
В боковой комнате наши пили чай. Я сказал главному врачу, что необходимо исправить в бараке незакрывающиеся окна. Он засмеялся.
— А вы думаете, это так легко сделать? Эх, не военный вы человек! У нас нет сумм на ремонт помещений, нам полагаются шатры. Можно было бы взять из экономических сумм, но их у нас нет, госпиталь только что сформирован. Надо подавать рапорт по начальству о разрешении ассигновки…
И он стал рассказывать о волоките, с какою связано всякое требование денег, о постоянно висящей грозе «начетов», сообщал прямо невероятные по своей нелепости случаи, но здесь всему приходилось верить…
В Харбине всем движением по железной дороге заведовал стачечный комитет. На глазах творилось что-то необычное и огромное. Среди царства тупо-высокомерной, неповоротливой и нетерпимой власти, брезгливо пренебрегавшей интересами подвластных, знавшей лишь одно требование: «не рассуждать», вдруг зародилась новая весело-молодая власть, сильная не принуждением, а всеобщим признанием, державшаяся глубоко-проникавшими корнями в вырастившей ее почве. Старая власть с враждебным негодованием косилась на эту нежданную, никакими параграфами не предусмотренную власть; пыталась игнорировать ее, пыталась разыгрывать из себя силу; но вскоре ходом вещей была вынуждена, ломая себя, с кислою улыбкой протянуть руку нечиновному соседу и вступить с ним в переговоры.
Вскоре главный врач отдал в распоряжение вновь приехавшей сестры небольшую, стоявшую в стороне, фанзу, отделанную под больных. Он назначил сестре отдельного денщика. По закону, сестрам денщиков не полагается, наши сестры, конечно, их не имели: они сами убирали свое помещение, стирали себе белье и т. п. Давыдов дал новой сестре казенную лампу, отпускал казенный керосин, убеждал ее не жалеть дров, чтобы в фанзе было тепло. Другие же сестры дров никогда не видели: им выдавали для топки перемешанный с навозом каолян, служивший подстилкою лошадям.
Сестры всем этим, конечно, страшно возмущались, указывали, в какой они живут тесноте и как просторно помещена приехавшая сестра. Мы советовали им:
— Заявите главному врачу, чтоб часть из вас перевели к ней.
— Ах, боже мой! Как вы не понимаете? Ей необходимо жить одной!..
Граф вскоре выздоровел и выписался из госпиталя. И каждый вечер у одинокой фанзочки, где жила новая сестра, до поздней ночи стояла корпусная «американка» или дремал солдат-вестовой, держа в поводу двух лошадей, графскую и свою.
Красавица-русалка Вера Николаевна, отболевшая в Харбине тифом, не захотела вернуться в султановский госпиталь и осталась сестрою в Харбине. Тогда на ее место перевелась в султановский госпиталь штатной сестрою жилица одинокой фанзочки, «графская сестра», как ее прозвали солдаты. В качестве штатной сестры она стала получать жалованье, около 80 руб. в месяц. Жить она осталась в той же фанзе, только вместо нашего солдата ей теперь прислуживал солдат из султановского госпиталя.
Утром встречаемся мы с врачами-земцами.
— Вы не уехали? – удивились мы.
— С какой стати?
— Ведь вы же получили приказ уехать.
— Эка! Станем мы исполнять их приказы. Мы сюда приехали работать, а не кататься по железным дорогам.
Оказывается, и вчерашнего приказания эвакуировать раненых они тоже не исполнили, а всю ночь оперировали. У одного солдата, раненного в голову, осколок височной кости повернулся ребром и врезался в мозг; больной рвался, бился, сломал под собою носилки. Ему сделали трепанацию, вынули осколок, – больной сразу успокоился; может быть, был спасен. Если бы он попал к нам, его с врезавшимся в мозг осколком повезли бы в тряской повозке на Фушунскую ветку, кость врезывалась бы в мозг все глубже…
— Мы ведь Треповых хорошо знаем, – смеялись земцы. – Они люди военные, для них самое главное – телеграфировать в Петербург: «все раненые вывезены». А что половина их от этого перемрет, – «на то и война». Чем мы рискуем? Везти тяжелых раненых, перетряхивать их, перегружать – верная для них смерть. Когда придется отступать, тогда и обсудим, что делать… А Трепова нам чего бояться? Ну, обругает, – что ж такое!
Пускай бы все это! Пускай бы русская публика, глядя на оранжево-черные ленточки и на медали с надписью «за храбрость», думала, что перед нею – самоотверженные героини, бестрепетно работавшие под тучами пуль, шимоз и шрапнелей. Истинному героизму противны ярлыки. Если публика этого не понимает, то и пусть ее дух питается фальшивым героизмом, украшенным пышными ярлыками.
Но невольно является желание умерить эти вздутые восторги, когда вспоминаешь о тысячах безвестных, действительно героических тружениках, – о фельдшерах, невидно тонувших в бескрайном, сером солдатском море. Им никто не пел хвалений, они не украшали собою ярких боевых декораций. Не обращая на себя ничьего внимания, они скромно шагали следом за ротами с своими перевязочными сумками; мерзли вместе с солдатами в окопах; работали, действительно, под тучами пуль и шрапнелей, бесстрашно ползали под огнем, перевязывая валяющихся раненых. Об этих героях с действительным восторгом и уважением отзывались все боевые офицеры. За свою работу в госпитале я тоже с особенно теплым чувством вспоминаю не о сестрах, хотя ничего не могу сказать против них, а о фельдшерах и палатных служителях, так удивительно добросовестно исполнявших свое дело, так тепло и товарищески участливо относившихся к раненым и больным.
На место Султанова был назначен новый главный врач, суетливый, болтливый и совершенно ничтожный старик. Султановские традиции остались при нем в полной целости. Граф Зарайский продолжал ездить к своей сестре, госпитальное начальство лебезило перед графом. У его сестры был отдельный денщик. Она завела себе корову, – был назначен солдат пасти корову. Солдат заявил сестре:
— Ищите себе другого человека, я вашу корову стеречь не хочу!
За такую наглость солдат был поставлен под ружье. Султановская команда оказалась вообще чрезвычайно «распущенной». Однажды сестры приказали солдатам вытащить матрацы из госпитального шатра. Солдаты ответили:
— Мы не ломовики, чтобы матрацы таскать!
Солдаты не имели права так ответить, но… шатер очищался для бала, который сестры давали штабным офицерам.
Наш солдат, сколько мне пришлось наблюдать его за войну, чрезвычайно добросовестен в исполнении того, что он считает себя обязанным делать. Будет и коров стеречь, и матрацы таскать… но лишь в том случае, когда видит, что это – служба государству, «казне». У нас же усматривали вопиющее нарушение дисциплины в том, что солдаты отказывались исполнять вопиюще-беззаконные требования начальства.
Однажды, когда граф Зарайский сидел у своей сестры, его вестовой доложил ему, что фуражир госпиталя выдал их лошадям совсем гнилое сено. (Между прочим, госпиталь вовсе не был обязан кормить на свой счет лошадей чуть не ежедневно бывавшего в госпитале графа.) Граф сам пошел к фуражиру и велел дать хорошего сена. Фуражир ответил, что сено поставлено интендантством, и оно все такое. Тогда граф велел выдать своим лошадям ячменю. Фуражир отказал:
— Я не имею права. Потрудитесь представить записку от смотрителя…
Граф страшно оскорбился и избил фуражира стеком по лицу. Потом воротился, сказал смотрителю:
— Я сейчас о морду вашего фуражира изломал свой стек!
И уехал из госпиталя.
Все лицо и голова солдата были в красных полосах и кровоподтеках. Солдат был чрезвычайно дельный, честный и дисциплинированный. Мера терпения смотрителя переполнилась. Он возмутился и подал на графа рапорт с изложением всех обстоятельств. Заварилась новая каша, было назначено расследование. Граф смеялся в глаза смотрителю и говорил:
— Дело кончится тем, что я еще раз изобью вашего фуражира, только на этот раз поосновательнее!
Дознание раскрыло полную корректность в поведении солдата и полную виновность графа. Ждали, что графу будет, по крайней мере, выговор в приказе по корпусу. Но дело кончилось «словесным выговором» графу.
Армии стояли на зимних квартирах, изнывали в безделье. Шло непрерывное, жестокое пьянство. Солдаты на последние деньги покупали у китайцев местную сивуху – ханьшин. Продажа крепких напитков в районе стоянки армий была строго запрещена, китайцев арестовывали, но, конечно, ханьшину было сколько угодно.
Все томились одним неотвязным, жадно ждавшим ответа вопросом: когда же, наконец, домой? Но сверху было все то же равнодушное молчание. В солдатах кипело глухое, злобное раздражение, им хотелось сделать что-нибудь такое, чтобы заставить, наконец, поскорее везти их домой. Они грозили «забастовкой». Но какая забастовка могла быть там, где люди все равно ничего не делали?.. Она могла выразиться только в одном, – в избиении офицеров. И этим пахло в воздухе. А тут еще пошли слухи, что правительство боится везти домой возмущенную неудачами и непорядками армию, что решено всю ее оставить здесь. Солдаты зловеще посмеивались и говорили:
— Держат тут, боятся, – домой приедем, бунт устроим. Сколько ни держи, а домой, все одно, приедем, свое дело сделаем.
В конце апреля по нашей губернии была объявлена мобилизация. О ней глухо говорили, ее ждали уже недели три, но все хранилось в глубочайшем секрете. И вдруг, как ураган, она ударила по губернии, В деревнях людей брали прямо с поля, от сохи. В городе полиция глухою ночью звонилась в квартиры, вручала призываемым билеты и приказывала немедленно явиться в участок. У одного знакомого инженера взяли одновременно всю его прислугу: лакея, кучера и повара. Сам он в это время был в отлучке, - полиция взломала его стол, достала паспорты призванных и всех их увела. Было что-то равнодушно-свирепое в этой непонятной торопливости. Людей выхватывали из дела на полном его ходу, не давали времени ни устроить его, ни ликвидировать. Людей брали, а за ними оставались бессмысленно разоренные хозяйства и разрушенные благополучия.
Жизнь человеческая стала не дороже гнилой картошки
С востока приходили все новые известия о крупных успехах японцев и о лихих разведках русских сотников и поручиков. Газеты писали, что победы японцев в горах неудивительны, – они природные горные жители; но война переходит на равнину, мы можем развернуть нашу кавалерию, и дело теперь пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев совсем уже нет ни денег, ни людей, что убыль в солдатах пополняется четырнадцатилетними мальчиками и дряхлыми стариками. Куропаткин, исполняя свой никому неведомый план, отступал к грозно укрепленному Ляояну. Военные обозреватели писали: «Лук согнулся, тетива напряглась до крайности, – и скоро смертоносная стрела с страшною силою полетит в самое сердце врага».
Однажды в наш госпиталь принесли из соседней деревни несколько тяжело раненных солдат. Раны были ужасны: одному оторвало обе руки, другому разорвало живот, у остальных были перебиты руки и ноги, проломлены головы. Ранены были они вот как: полк пришел с позиции на отдых в деревню; один солдат захватил с собою подобранную на позициях неразорвавшуюся японскую шрапнель; солдаты столпились на дворе фанзы и стали рассматривать снаряд: вертели его, щелкали, начали отвертывать дистанционную трубку. Разумеется, произошел взрыв. Троих убило наповал, одиннадцать тяжело ранило. Пострадало три-четыре солдата, просто шедшие мимо получать у каптенармуса валенки… Погибло полтора десятка человек. Из-за чего? Из-за «несчастной случайности»?Нет, это не была несчастная случайность. Если заставить слепых людей бежать по полю, изрытому ямами, то не будет несчастною случайностью, что люди то и дело станут попадать в ямы. Русский же солдат находился именно в подобном положении, и катастрофы были неизбежны.Вся война была одним сплошным рядом такого рода катастроф. Выяснялось с полною очевидностью, что для победы в современной войне от солдата прежде всего требуется не сила быка, не храбрость льва, а развитый, дисциплинированный разум человека. Этого-то у русского солдата и не оказалось. Поразительно прекрасный в своем беззаветном мужестве, в железной выносливости, – он был жалок и раздражающ своей некультурностью и умственною мешковатостью.Если бы даже вся организация нашей армии представляла собою на диво стройную, прекрасно налаженную машину, – а в действительности и машина-то была на диво неуклюжая и неслаженная, – то и тогда это невежество солдата было бы песком, тершимся между всех колесиков машины.
Пир свободы кончился. Начиналось похмелье. Со всех сторон вздувались кроваво-черные, мстительные волны
Почти полтора года пробыли мы в Маньчжурии. Много было лишений, много пережито тяжелого. Являлось желание подвести итог, дать себе отчет, – что же ты тут сделал? Итог получался печальный. Оборудование нашего подвижного госпиталя стоило около полутораста тысяч, ежемесячный бюджет его был в шесть-семь тысяч; сто двадцать пять человек было оторвано от своего дела в России и придано к госпиталю. Что же мы тут делали? В промежутке между боями по целым месяцам стояли свернутыми или принимали единичных больных, чтобы сейчас же отправить их дальше. Когда наступал бой, мы почти в самом начале его свертывались и поспешно уходили назад. Если бы нас здесь не было, если бы наш госпиталь совсем не существовал, решительно никто от этого не пострадал бы, никто бы даже не заметил нашего отсутствия.
Одно, только одно горячее, захватывающее чувство можно было усмотреть в бесстрастных душах врачебных начальников, – это благоговейно–трепетную любовь к бумаге. Бумага была все, в бумаге была жизнь, правда, дело… Передо мною, как живая, стоит тощая, лысая фигура одного дивизионного врача, с унылым, сухим лицом. Дело было в Сыпингае, после мукденского разгрома.– У вас что–нибудь утеряно из обоза? – осведомился начальник санитарной части нашей армии.– Все утеряно, ваше превосходительство! – уныло ответил дивизионный врач.– Все? И шатры, и перевязочный материал, и инструменты?– Нет, это–то уцелело… Канцелярия вся утеряна.
— Господин доктор! Окажите ему какую помощь! Что же это за безобразие! Человек пулею в живот ранен, а его никто и подобрать не хочет... Околевай, как собака?Я слез с лошади, осмотрел раненого. Простреленный живот был покрыт повязкою, пульс едва прощупывался.— Вон сколько повозок едет, — доверху гружены! Ишь, целый воз с валенками... А его тут бросить?.. Валенки дороже человека!Что было делать? Мы останавливали повозки, просили скинуть часть груза и принять раненого. Кучера-солдаты отвечали: «не смеем», начальники обозов, офицеры, отвечали: «не имеем права». Они соглашались положить раненого поверх груза, но раненый так здесь и очутился: с раною в животе лежал на верхушке воза, цепляясь за веревки, — обессилел и свалился.И ехали мимо повозки. И проезжали люди с виноватыми лицами, стараясь не смотреть на лежащего человека. Вспоминалось, как все жадно справлялись, — защищает ли нас кто сзади, есть ли за нами прикрытие? Там бились люди, спасая нас, тоже вот и этот умиравший. Теперь, ненужный, он валялся в пыли на откосе, и все старались поскорее проехать мимо, чтоб не обжег их скорбный упрек, глядевший из мутившихся глаз.
инспектор В., обходя госпиталь, спросил у ординатора: – Увеличена ли у больного селезенка? – Как прикажете, ваше превосходительство? – ответил «находчивый» ординатор.
Солдаты мерзли в окопах. По ночам морозы доходили до 8–9°. Лужи замерзали. Полушубков все еще не было, хотя по приказу главнокомандующего они должны были быть доставлены к 1 октября. Солдаты поверх шинелей надевали китайские ватные халаты светло–серого цвета: вид солдат был смешон и странен, японцы из своих окопов издевались над ними. Офицеры с завистью рассказывали, какие хорошие полушубки и фуфайки у японцев, как тепло и практично одеты захватываемые пленные.В конце октября полушубки, наконец, пришли. Интенданты были очень горды, что опоздали с ними всего на месяц: в русско–турецкую войну полушубки прибыли в армию только в мае. Впрочем, как впоследствии выяснилось, особенно гордиться было нечего: большое количество полушубков пришло в армию даже не в мае, а через год после заключения мира.
Рассказывали много анекдотов про осведомленность японцев.К нашему генералу приводят пленного японского офицера. Генерал в это время отдает приказание ординарцу:– Поезжайте сейчас же к командиру N–ского полка и передайте ему то–то.– А где, ваше превосходительство, стоит полк?– Где?.. Как ее, деревню эту?Генерал припоминает и беспомощно щелкает пальцами. Японец предупредительно приходит ему на помощь.– N–ский полк, ваше превосходительство, стоит в деревне Z.Другой анекдот:Казак доставляет в штаб человека в русской офицерской форме и докладывает, что поймал переодетого японского шпиона.– Да это русский офицер!– Никак нет, японец.– Да русский же. Что ты говоришь?– Японец, верно говорю: первое – больно хорошо по–русски говорит, а главное – великолепно знает расположение наших войск.