Примерно так мы и путешествовали. Вместо того, чтобы идти следами, скажем, Кошута Лайоша, мы двигались по пути самых дешевых табачных изделий. Просто Кошут Лайош уцелеет — сохранится хотя бы в названиях улиц, площадей и бульваров, всех этих utca, ter, korut, а папиросы в оранжевых пачках исчезнут вместе с миром, который их курил, подобно тому, как исчезнут заброшенные крестьянские хозяйства, где я чувствовал себя как дома, словно никуда не уезжал. Так я размышлял о своей Европе — о пространстве, в котором вопреки пройденным расстояниям и пересеченным границам, вопреки сменяющим друг друга языкам кажется, что ты едешь из Горлице, скажем, в Санок. Так размышлял я о последнем настоящем мифе, а может, иллюзии, бальзаме на раны бездомности в этом все более беспризорном мире. Конечно, это были мысли идеалиста, тем не менее я предавался им с большим удовольствием где-то между Надькалло и Матесалькой под пурпурным закатным небом. Я воображал, что этот пурпур — зарево пылающей Вены, которая наконец одаряет свои периферии и провинции последним зрелищем и в гигантском аутодафе жертвует своими понтовыми магазинами, витринами на Грабен, своими архетипическими мещанами, прогуливающими по утрам собак, своими воспоминаниями и бесконечной печалью, порывами ветра, налетающими на Хофбург и площадь Марии Терезии и щадящими разве что кафе «Гавелка» да ночную будочку с горячими колбасками на площади Святого Стефана. Таким сентиментальным размышлениям я предавался между Надькалло и Матесалькой, пытаясь спланировать эффектный и героический финал для мира, откровенно рассыпавшегося от старости.