Самоубийство - это хаос. Как объект исследования, самоубийство отличается крайней бессистемностью. Этот акт лишен формы и контуров. Человеческая сущность скукоживается, проваливается внутрь себя - постыдно, судорожно, нелепо. А внутри - только хаос.
Мы не осуждаем. Не можем осуждать, поскольку знаем: что бы человек ни совершил - это далеко не самое худшее. Что бы он ни натворил, мы знаем: он мог сделать кое-что и похуже, однако не сделал.
Самоубийство - это ночной поезд, стремительно уносящий в темноту. Можно добпаться туда и своим ходом, но так гораздо быстрее.
Расследовать убийства – это мужская работа. Мужчины убивают – им и расхлебывать. Они вообще склонны к насилию. Где убийство, там женщинам места нет – они по природе своей либо жертвы, либо плакальщицы, либо свидетельницы.
Всякий раз, когда мне доводилось бывать в университете – читать лекцию по криминалистике, расследовать смерть от передозировки наркотиков или самоубийство студента перед началом сессии, – меня посещала одна и та же мысль: тоскливо, когда молодость позади, зато не нужно завтра идти на экзамен.
- Можно выстрелить себе в рот один раз - случается. Можно пальнуть дважды - ну что ж, бывает. Но если три раза - до какой же степени человека жизнь достала, а?
Человеку удалось стать хозяином Земли, потому что он сумел истребить, уничтожить все, что стояло у него на пути. И до сих пор в каждом из нас таится атавистическая тяга к уничтожению, к убийству. Эту тягу нужно обуздать.
Из наших с автором разговоров я знаю, что союз «и» он считал чрезвычайно важным. Любовь? Нет! И любовь. Обязательно «и». Ибо любовь – не единственное и не самое главное, что было в гетто.
Биография у нее короткая: она погибла совсем молодой.
А ведь возбудить ненависть гораздо легче, чем склонить к любви. Ненавидеть легко. Любовь требует усилий и самоотверженности.
Слова иногда могут разоружить врага успешнее, чем если у него отобрать оружие.
Всю ночь, как безумные, занимаются любовью, а потом он выводит ее и ее чахоточного мужа из гетто и снимает им квартиру.
Какого цвета размазанный по стене человек, в которого прямиком угодил выпущенный из танка снаряд? Розовато-лиловый.
Только сейчас нужно снова научить молодежь, что первое и самое главное - жизнь, а уж потом удобства.
Ненавидеть легко. Любовь требует усилий и самоотверженности.
- Я уже не хочу ни есть, ни спать, ни жить. Ведь что есть жизнь? Познание Бога, людей, искусства. От богопознания я далек так же, как восемьдесят лет назад, когда отроком поступил в семинарию. Людей - тут никто не знает ничего, двадцатый век это доказал. Искусство - я читал Чехова, Бунина, я слышал Шаляпина. Что вы можете предложить мне равноценного?
Юрик действительно искренне восхищался всяким знанием, обнаруженным представительницей противоположного пола: «Может, я извращенец, но для меня сексуальность начинается после определённого интеллектуального порога».
Разговоры с дедом почему то чаще всего наталкивали на тему, которую Антон озаглавливал «О тщете исторической науки». Что может твоя наука, историк Стремоухов? Пугачёвский бунт мы представляем по «Капитанской дочке». Ты занимался Пугачёвым как историк. Много изменили в твоём ощущении эпохи её документы? Будь откровенен.
И появись ещё куча исследований – уточняющих, опровергающих, – пугачёвщина в сознании нации навсегда останется такою, какой изображена в этой повестушке. А война 1812 года? Всегда и во веки веков она пребудет той, которая разворачивается на страницах «Войны и мира». И сколько здесь от случая. Допиши Пушкин «Арапа», мы бы и Петра знали по нему. (Впрочем, даже и так знаем.) Почему? Историческое бытие человека – жизнь во всём её охвате; историческая же наука давно разбилась на истории царствований, формаций, революций, философских учений, историю материальной культуры. Ни в одном научном сочинении человек не дан в скрещении всего этого – а ведь именно в таком перекрестье он пребывает в каждый момент своего существования. И сквозь этот прицел его видит только писатель.
Поселили их в телятнике, но обещали землянку - вот-вот должна была умереть ее обитательница, такая же ссыльно-поселенка; каждый день посылали Вовку, дверь не запиралась, он входил и спрашивал: "Тетенька, вы еще не померли?" - "Нет еще, - отвечала тетенька, - приходи завтра".
- Дед, а кто такой Стаханов?
- Да есть один такой шахтер - пьяница и жулик.
- Папа! - укоризненно говорила мама.
- Ну, сама и объясняй, - говорил дед.
Так вот: история не является сначала в виде трагедии, а потом — в виде фарса. А часто сразу — в виде фарса. Но этот фарс и есть одновременно трагедия.
Дедова политэкономия была проста: государство грабит, присваивает всё. Неясно ему было только одно: куда оно это девает.
- ...Кто такой кулак?.. Кто он такой? Работящий мужик. Крепкий. Недаром - кулак, - дед сжимал ладонь в кулак так, что белели косточки. - Непьющий. И сыновья непьющие. И жен взяли из работящих семей. А бедняк кто? Лентяй. Сам пьет, отец пил. Бедняк - в кабак, кулак - на полосу, дотемна, до пота, да всей семьей.
- А признайтесь, Леонид Львович, пока вы больше года ждали, у вас с Ольгой Петровной что-нибудь было? Я вижу, было.
- Было, - несколько смущенно говорил дед. - Я сколько хотел, мог целовать ей ручку, и не только при матушке. Ну, конечно, приобнимешь слегка, как бы случайно, где-нибудь на лестнице. Времена были уже не такие строгие.
Современной литературы дед вообще не любил - ни отечественной, ни зарубежной. Приезжая на каникулы, Антон пытался подсовывать ему "Иностранную литературу". Прочтя повесть, где какой-то японец, выйдя из дому в пижаме, уселся в лужу, ему было мокро и мерзко, но он все сидел, дед сказал, что это стремление омерзить и в конечном счете унизить человека в литературе пройдет, как болезнь, она перестанет изображать дегенератов и превращение в насекомых и вернется к обычным и вечным чувствам и ситуациям. Предсказание, в отличие от дедовых других, не подтвердилось.