У каждого возраста свои трудности, — сказала мама, — и не на каждый вопрос надо отвечать ребенку. Зачем обсуждать с ним то, что недоступно его пониманию? Что это даст? Только замутит его сознание и вызовет мысли, к которым он совершенно не подготовлен. Ему достаточно знать, что этот человек совершил проступок и наказан. Очень вас прошу — не разговаривайте вы с ним на эти темы!
— Это что? — упав духом, уныло-пренебрежительно спрашивает он. — Боты, — отвечает Лукьяныч и садится примерить. — Называются — «прощай, молодость». — А почему? — Потому что молодые таких не носят. — А ты старый? — Поскольку надел такие боты, значит, старый.
— Прелестные малыши! Очаровательные братья! — Мы не братья, — басом сказал Шурик. — Они не братья, — подтвердил Васька. — Неужели? — удивился дядя. — А я думал — братья. Чем-то похожи: один беленький, другой черненький…
Сказка течет по законному руслу. Сережа внимательно слушает, глядя в сумерки большими строгими глазами. Он заранее знает, какое слово сейчас будет произнесено; но от этого сказка не становится хуже. Наоборот. Какой смысл он вкладывает в понятия: женихи, свататься, — он не мог бы толково объяснить; но ему все понятно — по-своему. Например: «конь стал как вкопанный», а потом поскакал, — ну, значит, его откопали.
Коростелёв прерывает её и говорит: - Я тебя люблю. Мама не верит: - Правда? - Люблю, - подтверждает Коростелёв. А мама всё равно не верит: - Правда - любишь? "Сказал бы ей "честное пионерское" или "провалиться мне на этом месте", - думает Серёжа, - она бы и поверила".
Неподвижность и холод — это, очевидно, и называется смерть.
Вечером он слышал, как она рассказывала о происшествии Коростелеву.
— Ну и правильно, — сказал Коростелев. — Это называется — справедливая критика.
— Разве можно допустить, — возразила мама, — чтобы ребенок критиковал взрослых? Если дети примутся нас критиковать — как мы их будем воспитывать? Ребенок должен уважать взрослых.
— Да за что ему, помилуй, уважать этого олуха! — сказал Коростелев.
— Обязан уважать. У него даже мысль не должна возникнуть, что взрослый может быть олухом. Пусть сначала дорастет до этого самого Петра Ильича, а потом уж его критикует.
— По-моему, — сказал Коростелев, — он давно умственно перерос Петра Ильича. И ни по какой педагогике нельзя взыскивать с парня за то, что он дурака назвал дураком.
В гостях хорошо, дают конфеты и показывают игрушки.
Не надо заставлять. Он согласен, он готов, он жаждет переносить с ними трудности. Что им, то пусть и ему. При всей убедительности этого голоса Сережа не мог избавиться от мысли, что они оставляют его не потому, что он там расхворается, а потому, что он, нездоровый, будет им обузой. А сердце его понимало уже, что ничто любимое не может быть обузой. И сомнение в их любви все острее проникало в это сердце, созревшее для понимания.
Сережа хотел бы ответить так: думай — не думай, плачь — не плачь, — это не имеет никакого смысла: вы, взрослые, все можете, вы запрещаете, вы разрешаете, дарите подарки и наказываете, и если вы сказали, что я должен остаться, вы меня все равно оставите, что бы я ни делал.
Так он ответил бы, если бы умел. Чувство беспомощности перед огромной, безграничной властью взрослых навалилось на него…