В этом состоит один из самых катастрофических аспектов нашего режима: он деформировал личность каждого. Жизнь была настолько сложна, настолько полна ловушек, опасность погибнуть была так реальна, так ощутима, что все это развивало в нас самые худшие черты. Человек, подобный Самарину, который в нормальном обществе никому не причинил бы зла, в атмосфере начала пятидесятых годов стал настоящим мерзавцем. Безусловно, чтобы остаться порядочным, нужен был героизм.
«Знаешь, ты туда уедешь, и ключ повернется, ты назад уже никогда не вернешься».
Вообще мужество физическое - на войне, когда человек пересиливает страх перед пулями, или когда преодолевает боязнь и выходит на улицу, когда там орудуют бандиты, - не имеет ничего общего с мужеством интеллектуальным. И оказывается интеллектуальное мужество дается куда труднее, чем мужество физическое, чем преодоление страха за свою шкуру. Людям легче рискнуть жизнью, чем сказать себе, что весь пройденный путь ошибка, зачеркнуть свой путь, отказаться от того, чему ты служил всю жизнь. И я видела ряд примеров, когда у людей благородных, мужественных, не хватало какого-то величия души, чтобы сделать этот шаг.
Эта сильно опустевшая жизнь, этот мир... Как будто черные дырки вокруг тебя образуются. Вот ничего нету. Места ушедших людей не заполняются. Они так и остаются пустотами, и очень странно и страшно жить с этими черными пустотами вокруг тебя.
Что меня поразило: до какой степени все ребята думают одно и то же, до какой степени все интересуются одним и тем же. Меня поразил конформизм, единство, отсутствие индивидуальных черт у ребят. Вот в Париже все были разные. Может, потому что я дружила с более взрослыми. А здесь все были стрижены под одну гребенку. Коммунистический энтузиазм был неописуемый. Как-то казалось, что вот они поют, шагают на демонстрации, они все счастливы и едины, – а у меня почему-то какой-то другой взгляд. Мне все казалось, что я похожа на Кая из сказки “Снежная королева”: что мне осколок троллевского зеркала попал в глаз и я вижу то, что никто не видит, то есть вижу двойственность каждого положения, вижу вещи с другого бока, не как все – в едином цвете. И это меня очень заботило. Я думала, что во мне есть просто какой-то дефект взгляда на мир.
Когда он заметил следователю, что он пока еще только обвиняемый, а не осужденный, тот подтолкнул его к окну и сказал: "Видите всех этих людей, которые идут по площади Дзержинского? Вот они-обвиняемые. А вы уже осужденный".
«Надо думать, что русские пьют затем же, зачем и все люди... — А вот ни фига! — снова перебил Белявский. — Нормальные люди в нормальных странах пьют, чтобы повеселиться, расслабиться... насладиться... Барьеры снять, за девушками поухаживать, потанцевать... — А у нас? — Чтобы сдохнуть скорее!»
Здесь закон: если я пожелаю поюзать других, использовать их в своих интересах, - или, наоборот, боюсь, как бы они меня не поюзали, не раздавили, не съели, - все эти другие делаются для меня одинаковыми! Все становятся на одно лицо. Перестают быть душами живыми.И, самое главное, моя собственная душа перестаёт быть душою живою! Только живая душа может увидеть другую живую душу, услышать другую душу, назвать по имени... Как только я отнимаю у чужой души уникальное имя, как только я называю её общим словом "вредители", или "хищники", или "вьючный скот", как только я превращаю её в объект, я убиваю её для себя - и тем самым я убиваю себя, часть себя... Я полностью жив, только пока отношусь ко всем как к субъектам, как к душам живым. Едва я вношу разделение между субъектом-собой и объектами-остальными - моя собственная душа перестаёт быть живой!
Если люди договорились - значит, больше не надо ничего делать. А если надо ещё что-то делать - значит, плохо договорились.
Жаль, мы не способны видеть глазами, как душа человеческая болеет: если бы мы могли видеть душу - как она делается пористой, губчатой, распадается... как с ней происходит нечто ужасно необратимое, как она отмирает...