– Не могли бы вы дать мне экземпляр вашего доклада, хотя бы для того, чтобы я приложила его к протоколу? Вступление было очень симпатичное.
– Вообще-то я ничего заранее не написала, – сказала я.
– Но ваши слова! Откуда они должны были взяться?
– Я была уверена, что выловлю их из воздуха.
Она поглядела на меня довольно пристально и сказала:
– Что ж, тогда вы должны снова порыться в воздухе и отыскать что-то, что я могла бы вставить в протокол.
– Ну-у, кое-какие заметки у меня есть, – сказала я, нащупывая в кармане салфетки.
Никто не знает, где я. Никто меня не ждет. Я ничего не имею против того, чтобы еле-еле ползти сквозь туман в английском кэбе, черном, как мое пальто, мимо дрожащих контуров деревьев, которые словно бы наспех набросал, высунув руку из загробного мира, Артур Рэкхем.
Сейчас она уйдет, подумала я. Но она не уходила. Бухнула на мой столик свою огромную красную сумку из кожи ящерицы и принялась названивать по мобильнику в разные места. От ее мерзостных разговоров – она все нудила и нудила про номер какой-то потерянной посылки, отправленной “ФедЭксом”, – было негде укрыться. Я сидела, уставившись на тяжелую белую кружку с кофе. Будь это в сериале “Лютер”, ее нашли бы распростертой лицом вверх на снегу, а вокруг были бы изящно разложены вещи из ее сумочки: корона, окаймляющая все тело, как у Девы Марии Гваделупской.
– Такие черные думы ради углового столика? – подал голос мой внутренний Сверчок Джимини.
– Ну ладно, – сказала я. – Пусть мелочи жизни наполнят радостью ее сердце.
– Хорошо, хорошо, – сказал сверчок.
– И пусть она купит лотерейный билет, а он выиграет.
– Это уже необязательно, но мило с твоей стороны.
– И пусть она закажет тысячу таких сумок, каждая еще шикарнее предыдущей, и пусть “ФедЭкс” привезет их все сразу и вывалит у двери, и пусть она посидит взаперти, заблокированная целым возом сумок, без еды, без воды и без мобильника.
– Я ухожу, – заявил голос моей совести.
– Я тоже, – сказала я и покинула кафе.
Писатели и их книги. Я не могу предполагать, что все эти имена читателю знакомы, но, в конечном итоге, хорошо ли знакома читателю я сама? Желает ли читатель меня узнать? Могу лишь надеяться, что да, когда я протягиваю ему мой мир на блюде, нагруженном аллюзиями. Такое же блюдо держит в лапах чучело медведя в доме Толстого: овальное блюдо, когда-то загроможденное именами посетителей, скандально известными и совсем безвестными, – маленькими cartes de visite, многими среди многих.
Мичиган. Мистические были времена. Эра маленьких радостей. Когда на ветке дерева появлялась груша, падала к моим ногам и давала мне пищу. Теперь у меня нет деревьев, и нет ни колыбели, ни бельевой веревки. А есть черновики рукописей, разбросанные по полу – где ночью соскользнули с кровати, там и лежат. И недописанный холст, прикрепленный к стене кнопками, и аромат эвкалипта, неспособный перебить тошнотворную вонь выдохшегося скипидара и льняного масла. В ванной край раковины испачкан предательскими подтеками красного кадмия, а на стене – там, где кисть соскользнула – кляксы. Тут с порога чувствуешь, что в этой жизни все вращается вокруг работы. Бумажные стаканы с недопитым кофе. Недоеденные сэндвичи из кулинарии. Немытая суповая миска. Здесь – радость и расхристанность. Немножко мескаля. Немножко рукоблудия, но в основном работа и только работа.
Вот так я и живу, думаю я.
Меня всегда бесит, когда сюжет подвисает. Фразы, которые остаются без ответа, посылки, которые остаются нераспечатанными, какой-нибудь персонаж, исчезающий непостижимо, словно одинокая простыня, которую забыли снять с веревки перед некой бурей: простыня трепыхается себе на ветру, пока ветер наконец не унесет ее, чтобы она сделалась оболочкой для привидения или палаткой для детских игр. Если, когда я читаю книгу или смотрю кино, какая-то вроде бы пустячная подробность остается без разгадки, я могу здорово разволноваться: начну метаться из угла в угол, выискивая авторские подсказки, или подумаю: “Знала бы телефон, я бы позвонила, знала бы кому, написала бы письмо”. Не чтобы жаловаться – просто попросила бы кое-что уточнить или ответить на несколько вопросов, чтобы я смогла отвлечься от этой головоломки, переключиться на что-нибудь другое.
Я верю в движение. Я верю в этот беспечный воздушный шарик – нашу планету. Я верю в полночь и в час полуденный. Хорошо, а еще во что я верю? Иногда – во все сразу. Иногда – ни во что. Моя вера колеблется, словно лучи, порхающие над прудом. Я верю в жизнь, которой однажды лишится каждый из нас. Пока мы молоды, то уверены, что мы-то жизни не лишимся, мы – не то, что все остальные. В детстве я думала, что никогда не вырасту: просто прикажу себе не расти – и готово. А впоследствии, совсем недавно, осознала, что переступила некий рубеж, бессознательно замаскированный житейской прозой моей хронологии. Как мы умудрились так состариться, черт подери? – говорю я моим суставам, моим волосам цвета железа. Теперь я старше, чем моя любовь, чем мои ушедшие друзья. Возможно, я проживу так долго, что Нью-Йоркская публичная библиотека будет просто обязана вручить мне прогулочную трость Вирджинии Вулф[61]. С тростью я стану обращаться бережно – ради Вирджинии и ради камней в ее карманах. Но, как бы то ни было, останусь жить, не откажусь от своего пера.
Мы хотим того, чего не можем получить. Жаждем вернуть какой-то конкретный момент, звук, ощущение. Я хочу услышать голос моей мамы. Хочу увидеть своих детей детьми. С маленькими ручонками, с проворными ножками. Все меняется. Мальчик вырос, отец умер, дочь выше меня ростом и плачет из-за дурного сна. Останьтесь, пожалуйста, навсегда, говорю я своим знакомым вещам. Не уходите. Не вырастайте.
Остановила фильм, налила себе чашку “Нескафе”, натянула толстовку с капюшоном, вышла на улицу, уселась на крыльце своего дома. Ночь была холодная, безоблачная. Из стайки поддатой молодежи – похоже, уроженцы Нью-Джерси приехали погулять – раздался голос: – Ой, блин, а сколько времени? – Время блевать, – ответила я.
И как же мои утра в моем тесном углу и мои поздние вечера, когда я переключаю каналы упрямым пультом, отказывающимся реагировать на кнопки с первого нажатия?
– Я тебе батарейки поменяла, – умоляю я, – ну давай же, переключай канал, скотина.
– Ты сейчас как бы должна работать, нет?
– Я смотрю свои любимые детективы, – бормочу я, даже не собираясь извиняться. Детективы – вовсе не ерунда. Сегодня сыщики – то же самое, что вчера поэты. Всю жизнь тратят на то, чтобы докопаться до сотой строки стихотворения, довести расследование до конца и устало захромать в даль светлую. Они для меня – развлечение и опора. Линден и Холдер. Горен и Имс. Горацио Кейн. Я хожу вместе с сыщиками, перенимаю их манеры, переживаю за их неудачи и раздумываю об их передвижениях, когда серия уже давным-давно закончилась – даже если я смотрела ее не по первому разу.
Сколько спеси у этого маленького, с ладонь приспособления! Возможно, мне следовало бы забеспокоиться: отчего я беседую с неодушевленными предметами? Но что-что, а это меня не смущает – я всю жизнь, с самого детства беседую с вещами наяву. Есть тревога посерьезнее...