Говорят, что мы, евреи, музыкальный народ. Да, мы — такой народ; станешь музыкальным, если сотни лет прислушиваешься, по какой улице топают солдатские сапоги и не ваша ли дочь зовет на помощь в соседнем переулке. Нет, нет, я не хочу гневить Бога: кажется, нам повезло. Кажется, дождички действительно пошли по четвергам, и евреи вдруг почувствовали себя людьми. Ах, как это прекрасно: чувствовать себя людьми! А еврейские спины никак не хотят разгибаться, а еврейские глаза никак не хотят хохотать — ужасно! Ужасно, когда маленькие дети рождаются с печальными глазами. Помните, я играл вам Мендельсона? Он говорит как раз об этом: о детских глазах, в которых всегда печаль. Это нельзя объяснить словами, это можно рассказать только скрипкой…
— А тебе век за чужих болеть: своих не будет, доченька. Мирра с детства свыклась с мыслью, что ей суждено идти в няньки к более счастливым сестрам. Свыклась и уже не горевала, потому что ее особое положение — положение увечной, на которую никто не позарится, — тоже имело свои преимущества и, прежде всего — свободу.
- Темнота - ворам удобство. Воровать да грабить - для того и ночь. - И еще кой для чего, - улыбнулась Анна Петровна.
- Теперь в крепость, пан офицер? - Никакой я не пан! - сердито сказал Коля, плюхнувшись в продавленные пружины. - Я - товарищ, понимаете? Товарищ лейтенант, а совсем не пан. Вот. - Не пан? - Дрожкач дернул вожжи, причмокнул, и лошадка неспешно затрусила по брусчатке. - Коли вы сидите сзади и каждую секунду можете меня стукнуть по спине, то конечно же, вы - пан. Вот я сижу сзади лошади, и для нее - тоже пан, потому что я могу стукнуть ее по спине. И так устроен весь мир: пан сидит за паном...
Война все выворачивала наизнанку : даже их первую любовь.
А я бы ни за что не стала целоваться без любви. - Валя всегда говорила негромко, но так, что ее все слушали. - По-моему, это унизительно: целоваться без любви.
Так кончился первый день его войны, и он, скорчившись на грязном полу костела, не знал и не мог знать, сколько их будет впереди. И бойцы, вповалку спавшие рядом и дежурившие у входа, тоже не знали и не могли знать, сколько дней отпущено каждому из них. Они жили единой жизнью, но смерть у каждого была своя.
Вот Миррочке весело, и она смеется. А когда мне весело, я почему-то просто перестаю плакать. Так, может быть, люди делятся не на русских, евреев, поляков, германцев, а на тех, кому очень весело, просто весело и не очень весело, а? Что вы скажете на эту мысль, пан офицер?
Каждой женщине Бог дает немножечко счастья и очень много долга.
Ему было всего девятнадцать лет и два месяца, и он твердо верил в собственное бессмертие.