Можно казаться тряпкой окружающим, но нельзя падать в собственных глазах. Самоуважение - штука невидимая, но слишком существенная, чтобы ею пренебрегать.
Мы можем беседовать и пользоваться словами, но слова только указывают - постоянно указывают - на нечто за их пределами. Слова могут разрушить иллюзию ума о существовании отдельной личности, потому что ум - рассказчик. Здесь может отпасть представление о том, что существует отдельная личность. Вместе с этим отпадает и идея о необходимости что-то делать, идея о существовании кого-то, кто что-то совершает.
Невозможно уйти от того, что вы ищете, потому что нельзя избежать все. Это - все, что есть, как же можно его потерять? Как можно достичь бытия, если это - все и вся.
В самом начале, в зародыше, пьеса, конечно, возникает вне театра, на письменном столе честолюбивого автора. В театр она попадает впервые, когда автору кажется, что пьеса готова. Разумеется, вскоре (примерно через полгода или около того) выясняется, что пьеса не готова, и в лучшем случае её отправляют обратно автору с предложением сократить и переделать последний акт. По каким-то необъяснимым причинам переделке всегда подлежит именно последний акт; и все же именно этот акт не удается на сцене, в чём критики с завидным единодушием усмотрят слабость пьесы. Можно только удивляться, что, невзирая на такой печальный опыт, драматурги продолжают упорно добиваться, чтобы у их пьес был последний акт… Может быть, вообще не следовало бы писать последних актов. Что, если взять за правило сразу же отрезать их, как обрезают хвост молодым бульдогам, чтобы он не портил им фигуры… Или играть наоборот, сначала последний, а в конце — уж первый акт, ибо, как известно, первый акт обычно признается лучшим. Короче говоря, надо что-то предпринять, чтобы с драматургов было снято заклятье последнего акта.
Театр сродни военному искусству и азартной игре в рулетку — никто заранее не знает, какой получится спектакль. Не только на премьере, но и каждый последующий вечер свершается чудо, заключающееся в том, что пьеса вообще идет и что она доигрывается до конца. Ибо театральный спектакль — это не столько выполнение намеченного замысла, сколько непрерывное преодоление бесчисленных и неожиданных препятствий. Каждая планка в декорациях, каждый нерв в человеке могут внезапно лопнуть, и, хотя они обычно не лопаются, атмосфера в театре всегда остается напряженной. Иначе просто не может быть.
Режиссёр, которому поручена пьеса, исходит из здравой предпосылки, что «вещь надо поставить на ноги», — иными словами, перекроить всё, что там накропал автор.
Как известно, премьеры имеют свою постоянную публику. Есть люди, которые ходят только на премьеры. Говорят, что это страстные театралы или просто любопытные люди, снобы или любители щегольнуть туалетами и повидать знакомых. Не знаю, но думаю, что они приходят, гонимые подсознательным садизмом. Им приятно насладиться волнением актёров, муками автора, агонией режиссёра. Они приходят позлорадствовать по поводу ужасающего положения на сцене, где каждую минуту что-нибудь может дать осечку, запутаться, испортить всё дело. На премьеры ходят, как в Древнем Риме ходили в Колизей смотреть на растерзание христиан и бои гладиаторов. Это — кровожадное наслаждение муками и тревогой обречённых.
Директор же — лицо, за какие-то тяжкие грехи осуждённое вечно ссориться с людьми, улаживать всяческие неприятности, разбирать жалобы и мирить сотрудников, метать громы, утирать чьи-то слёзы, препираться об окладах и подписывать ордера на авансы. Власть его велика, но ограничена пределами театра.
Актёры напиханы в уборные по нескольку человек. Уборная — это тесный закуток, где стоит трюмо и умывальник, там всегда или слишком жарко, или нестерпимо холодно. Перед каждым актёром — небольшое зеркало, «заячья лапка», пудра, вазелин, тряпки для снятия грима, краски для лица и бровей, обертка от колбасы, кусок булки и измятая роль. Пахнет по ́том, ужином всухомятку, гримом, паровым отоплением, старыми костюмами, гуммозом и париками. В дамских уборных, кроме того, разными мылами и бельем.
Когда автор включает в свою пьесу «толпу народа», он представляет себе старых и молодых особей — коренастых, плечистых, с большими руками и толстыми шеями, с зычными голосами, — словом, таких, какими, очевидно, должны быть «простолюдины». Не без разочарования видит он на сцене кучку узкоплечих, тонкоголосых и в большей или меньшей степени отощавших юношей, которым явно недостаёт коренастости и просто живого веса. Это статисты из студентов, по пять крон за выход. Разумеется, за пять крон нельзя требовать от человека плечистости и коренастости.