Если женщина напрашивается на комплимент, то не ответить ей - верх невежливости!
И вот, говорю я, любовь к человечеству выгорела и вычадилась из человеческих сердец. На смену ей идет новая, божественная вера, которая пребудет бессмертной до конца мира. Это любовь к себе, к своему прекрасному телу, к своему всесильному уму, к бесконечному богатству своих чувств. Нет, подумайте, подумайте, Ромашов: кто вам дороже и ближе себя? Никто. Вы − царь мира, его гордость и украшение. Вы − бог всего живущего. Все, что вы видите, слышите, чувствуете, принадлежит только вам. Делайте, что хотите. Берите все, что вам нравится. Не страшитесь никого во всей вселенной, потому что над вами никого нет и никто не равен вам. Настанет время, и великая вера в свое Я осенит, как огненные языки святого духа, головы всех людей, и тогда уже не будет ни рабов, ни господ, ни калек, ни жалости, ни пороков, ни злобы, ни зависти. Тогда люди станут богами. И подумайте, как осмелюсь я тогда оскорбить, толкнуть, обмануть человека, в котором я чувствую равного себе, светлого бога? Тогда жизнь будет прекрасна. По всей земле воздвигнутся легкие, светлые здания, ничто вульгарное, пошлое не оскорбит наших глаз, жизнь станет сладким трудом, свободной наукой, дивной музыкой, веселым, вечным и легким праздником. Любовь, освобожденная от темных пут собственности, станет светлой религией мира, а не тайным позорным грехом в темном углу, с оглядкой, с отвращением. И самые тела наши сделаются светлыми, сильными и красивыми, одетыми в яркие великолепные одежды.
…любовь, говорю я вам, имеет свои вершины, доступные лишь единицам из миллионов.
У меня теплое протекло по губам. Я потрогал их. И посмотрел на руку. Рука была в крови. Я понял, что надо вставать и идти к папе. Потому что он звал меня. С трудом я подтянул под себя ноги и встал на колени. И тут же вокруг меня запустили карусель. И все — дым, дом, баба в окне, земля, нога, лошадь с кишками, дым, дом, баба в окне, — поехало, поехало, поехало. Слева-направо. Слева-направо. Слева-направо.И я упал на лед.
Обнявшись и рыдая, мы повалились на землю. Рыдания обрушились на нас, как снежная лавина: никогда в жизни я так не плакал. Тело мое тряслось и корчилось, слезы лились ручьями, мне не хватало воздуха, я задыхался, давясь рыданиями, словно свинцовыми шарами. Я раскрывал рот и словно глотал самого себя, терял сознание и тут же пробуждался в корчах, рыдая снова и снова. Уже не было сил, уже опухшие глаза не открывались, уже из груди вырывался лишь хрип, а тело все билось и билось, все корчилось и корчилось. Меня словно рвало слезами. С Фер происходило то же самое. Я слышал и чувствовал, как она рыдает, и от этого заходился еще сильнее. Наконец мы потеряли сознание.
Бессмысленная и мучительная жизнь уходила из тела лосихи. Труп лосенка лежал рядом. Она погибла, рожая его, он погубил мать, рождаясь, позволив медведям легко одолеть ее. А медведи просто хотели есть. Закон земной жизни. И это продолжалось сотни миллионов лет. И может продлиться еще миллиарды.
Мне был страшен страх. Но гораздо страшнее была сама возможность страха.
вышибленные глаза, оторванные конечности, вой и стоны раненых, радостный рев победителей, тех, кто сумел убивать лучше.
Я провалился в яркий и глубокий сон: моя гимназия, урок литературы, я сижу, как обычно, на парте с увальнем Штюрмером; класс залит солнечными лучами, за вымытыми окнами начало лета; в классе полная тишина, только слышно, как поскрипывают наши перья да мерно прохаживается между рядами учитель литературы Викентий Семенович; мы пишем выпускное сочинение; я понимаю, что это сон из моей старой жизни, давно забытой мной, поэтому он смешон и жалок, но я смотрю его, потому что очень устал; все сидят, склонившись к партам; передо мной лист разлинованной бумаги с синей печатью нашей гимназии в углу; моя рука выводит на листе название сочинения «Федор Михайлович Достоевский»; я макаю перо в чернильницу, заношу его над листом и вдруг понимаю, что я совершенно забыл, кто такой Достоевский; я поднимаю голову и вижу большой портрет Достоевского, прислоненный к черной классной доске; я вглядываюсь в него, но чем больше я вглядываюсь, тем яснее понимаю – передо мной изображение совершенно незнакомого мне бородатого мрачноватого человека с массивным лбом; он серьезно смотрит на меня; я оглядываюсь: все пишут сочинение о Достоевском; я пытаюсь вспомнить и понять: что сделал этот мрачноватый господин? почему мы пишем сочинение о нем? кто он? Но память моя молчит; не зная, что делать, я поглядываю на однокашников: все они старательно скрипят перьями, все пишут; я понимаю, что теряю время, толкаю Штюрмера локтем, он нехотя поворачивается; «Кто это?» – спрашиваю я, показывая глазами на портрет; он достает из парты толстую книгу – собрание сочинений Достоевского, протягивает мне; я беру ее в руки, раскрываю и вдруг ясно понимаю, что эта книга, итог жизни бородатого человека с серьезным взглядом, всего лишь бумага, покрытая комбинациями из букв; именно о ней, об этой покрытой буквами бумаге пишем мы наше выпускное сочинение; только о бумаге – и ни о чем другом! Мне становится невероятно смешно, что сейчас мне предстоит описывать эту бумагу в сочинении; я смеюсь и прерываю сон.
Подняв голову, я открыл глаза: я находился в читальном зале. Но на самом деле я спал. И был уже в другом сне. Вокруг все так же сидели люди и тихо шелестели бумагой. Я поднял глаза. Четыре больших портрета висели на своих местах. Но вместо писателей в рамках находились странные машины. Они были созданы для написания книг, то есть для покрытия тысяч листов бумаги комбинациями из букв. Я понял, что это сон, который я хочу видеть. Машины в рамках производили бумагу, покрытую буквами. Это была их работа. Сидящие за столами совершали другую работу: они изо всех сил верили этой бумаге, сверяли по ней свою жизнь, учились жить по этой бумаге — чувствовать, любить, переживать, вычислять, проектировать, строить, чтобы в дальнейшем учить жизни по бумаге других.