Любопытно другое: всеобщее неумение и нежелание пользоваться своими правами. Люди добровольно отказались от всех прав, даже самых чепуховых: съесть холодную сосиску в буфете… Их можно обвешивать, обворовывать в открытую, не пускать куда угодно и откуда угодно выгонять, заставлять неделями, месяцами, даже годами ждать ответа на пустячные просьбы или жалобы — требовать никто ничего не смеет. И хоть бы одному вспало громко заявить о своем праве. Какой там!.. Если же нам что-то дается, мы принимаем это как жест добра и милосердия, как великое благодеяние или подачку с барского стола. И, низко кланяясь, благодарим за то, что является прямой обязанностью государства в отношении своих граждан. Но мы неутомимо «благодарим» и на нижних этажах жизни, причем здесь благодарность носит не устный, а сугубо материальный характер. «Благодарим» продавцов, парикмахеров, жэковских полупьяных слесарей и водопроводчиков, вконец зажравшихся механиков авторемонтных мастерских, портных, сапожников, таксистов, секретарш, кассирш, администраторов всех рангов, зубных техников. Без «дачи», как называли взятку в старой России, не обходится прием в хороший институт… Я не добряк, равно и не мстительный по природе человек, но я с наслаждением давлю этих гадов, где только могу. К сожалению, поодиночке их не передавишь. Нужно что-то другое… Я знаю, вас это не интересует. Вы придумали по-своему удобный способ жить — ничего не хотеть, от всего отказываться, свести свои потребности до минимума, в духе святого Франциска Ассизского. Что ж, каждый спасается как может… Ну а я, к примеру, не святой Франциск, я тот, каким он был до своего обращения, власяницы и прочей мути, то есть нормальный кровяной мужик, «любящий баб да блюда», хорошую одежду и все удобства, я вашу философию отвергаю. Да и с чего я должен нищенствовать Христа ради, когда другие уплетают, аж треск стоит? Нас употребляют буквально на каждом шагу. А мы молчим. Гражданское чувство захирело.
Семейная легенда утверждала, что в пору, когда я делал первые свои шаги – время тогда было тяжелое, скудное, – мне справили пальтецо из зеленого, в изумруд, обивочного материала. Увидев меня в обновке, отец чуть не заплакал – я был похож на какой-то ядовитый стручок – и тут же отдал мне на пальто свой единственный выходной пиджак.
– Лезть в спор женщин – верный способ стать потерпевшим, – кивнул я под сдавленный смешок наставника Химма.
Был, например, один венгр из маленького бара в Будапеште. Я пришел туда после чтений, а он настоял на том, чтобы показать мне свою татуировку немецкого орла во всю спину. Сказал, что его дедушка убил во время Холокоста триста евреев и сам он тоже надеется однажды достичь таких вершин.
В маленьком мирном немецком городке поддатый актер, двумя часами раньше читавший со сцены мои рассказы, объяснил мне, что антисемитизм – это ужасно, но нельзя не признать, что отвратительное поведение евреев на протяжении всей истории человечества сильно подлило масла в огонь.
Клерк во французской гостинице поведал мне и арабо-израильскому писателю Сайеду Кашуа, что, будь его воля, в эту гостиницу евреев не пускали бы. Я весь вечер слушал, как Сайед ворчит, что мало ему было сорока двух лет сионистской оккупации – теперь его еще и евреем назвали.
А всего неделю назад на литературном фестивале в Польше меня спросили из зала, стыжусь ли я своего еврейства. Я дал рациональный, аргументированный, совершенно спокойный ответ. Публика внимательно выслушала и зааплодировала. Однако ночью в номере я с трудом уснул.
Ночь проносится как один долгий, темный, лишенный сновидений миг, но утро окупает все. Я открываю окно и оказываюсь внутри прекрасного сна: передо мной простирается потрясающий пейзаж – берег моря и каменные домики. После долгой прогулки и нескольких бесед на ломаном английском, сопровождающихся энергичной жестикуляцией, ощущение нереальности только усиливается. В конце концов, я отлично знаю здешнее море – это все то же Средиземное море, до которого можно дойти от моего дома в Тель-Авиве всего за пять минут, но здешние жители излучают умиротворение и спокойствие, какие мне еще ни разу в жизни не встречались. Все то же море – но без нависающей над ним черной, страшной экзистенциальной тучи, к которой я так привык.
Восстанавливая в памяти истории, которые папа рассказывал мне на ночь много лет назад, я понимаю, что дело там было не только в захватывающих сюжетах: эти истории должны были стать для меня важным уроком. Уроком о почти отчаянной потребности находить хорошее даже в самых неподходящих местах.
Поэтому он принялся учить меня читать и писать при помощи уникальной техники, которую назвал «методом жвачки». Работало это так: брат указывал мне слово, которое я должен был прочесть вслух. Если я читал правильно, он давал мне кусочек нежеваной жвачки. Если я ошибался, он приклеивал свою жеваную жвачку к моим волосам. Метод сработал на ура, и в четыре года я оказался единственным на весь детсад ребенком, который умел читать. Кроме того, я оказался единственным на весь детсад ребенком, который (по крайней мере, на первый взгляд) вроде как начал лысеть. Но это уже совсем другая история.