Как же ей подходит это имя! Ольга. Твердый и звонкий колокольный звон. Оль-га, Оль-га…
«Пунцирование — нанесение орнамента (на металл) путем перфорации острым инструментом с изнанки».
— Знаешь, если бы я был писателем, то в жизни бы не придумал то, что задумала ты!
Двое солдат, которые стерегли нас, все еще здесь. Тот, что ударил меня, курит. Тихонько рассматриваю его. С ума сойти, насколько у него заурядное лицо, вовсе не зверское - но почему же тогда?
Автобуса нет, мы снова пойдем пешком. Теперь я могу идти долго, мозолей больше нет. Подошвы моих ступней и кожа на пятках, должно быть, загрубели. Мои икры и бедра больше не ноют, как раньше, а мои рубашка и штаны стали мне коротковаты - я вырос.
Вырос, загрубел, изменился... Может быть, и мое сердце загрубело, оно сжилось с катастрофами и стало неспособно испытывать глубокую скорбь.
Тот мальчик, каким я был еще восемнадцать месяцев назад - совершенно рассеянный в метро, в поезде, который уносил его в Дакс - уже не я сегодняшний. Тот ребенок навсегда заблудился в лесной чаще, на провансальской дороге, в коридорах отеля в Ницце, каждый день нашего побега какая-то его часть терялась...
Продолжение я предпочитаю рассказать вам в настоящем времени - мне кажется, это сделает мое приключение более безобидным и лишит его того ореола сакральности, который событиям придает время прошедшее. Ведь настоящее время не таит в себе никакого подвоха - это время, когда мы простодушно проживаем вещи такими, какими они являются нам, в своей новизне и жизнеспособности. Это время детства, а я и был тогда ребенком.
Когда голова Мансёлье ударилась о стену, я как раз переступал порог магазина: увидав, как задрожали его старые губы, столько раз на маоей памяти несшие страшный вздор, я протиснулся к Мурону.
- Не трогай его, он все-таки долго держал меня у себя. Сам знаешь, что ему могло быть за то, что он прятал еврея.
Как по волшебству, воцаряется полная тишина. Но все же Мурон не хочет отступаться:
- Пусть ты еврей, - говорит он, - но знал ли об этом старый дурак?
Оборачиваюсь к старику, который смотрит на нас дикими глазами. Мне понятно, о чем ты думаешь, я до сих пор слышу все твои словечки: "жидовские ублюдки", "еврейское отребье", "надо убрать эту грязь", "когда избавимся от половины из них, оставшимся будет о чем подумать".
Но, видишь ли, прямо у тебя дома находился жид, и притом самый настоящий, а поразительней всего то, что теперь этот жид спасет твою шкуру.
Эта тишина начинает тяготить и меня. После громыхания поезда, вчерашней суеты и сегодняшней нервотрепки у нас вдруг возникает ощущение, что мы утратили одно из пяти чувств, будто нам в уши вставили огромные ватные шары.
Мне казалось, что мы стали невидимками и теперь можем входить, куда душе угодно: война превратила нас в эльфов, которых никто не замечал и которые могли беспрепятственно болтаться где вздумается.
Ветер налетал на нас порывами, и мы передвигались боком, посмеиваясь, - он дул во всех направлениях сразу. Казалось, что город стекает с холмов, как мягкий сыр.