Наставничество в искусстве, по моему опыту, в своём лучшем изводе представляет собой что-то вот такое: наставник напористо предлагает своё воззрение, словно оно единственное и целиком верное. Ученик делает вид, будто с этим воззрением соглашается: принимает наставника на веру (примеряет его эстетические принципы на себя, подчиняется его подходу), чтобы прикинуть, не найдётся ли что путное. Когда наставничество завершается, ученик отрясает его с себя, отрекается от воззрений наставника - они все равно уже кажутся одеждами не по мерке, - и возвращается к своему способу мыслить. Но, быть может, попутно берет себе кое-что.
она состоит из тех, для кого чтение – сердцевина жизни и кто по собственному опыту знает, что чтение делает их самих просторнее и щедрее, а саму жизнь – интереснее.
Итак, все идет нормально, пусть кто-то потерял нос, увечных нищих дразнят на паперти, невинные узники гниют в застенках царизма, дети голодают, а богатые танцуют на изысканных балах, – можно было б перечислить сотни других несправедливостей того вымышленного Петербурга 25 марта 1835 года – или в любой другой день в любом настоящем городе, несправедливостей, которые, с нашего молчаливого согласия, продолжатся, потому что устранение их находится за пределами разумно ожидаемого.
Но если хотим мы постичь зло (подлость, угнетение, пренебрежение) на повседневном уровне жизни, нам надо признать, что люди, впадающие в эти грехи, не всегда демонически хохочут при этом; зачастую они улыбаются, потому что считают себя полезными и добродетельными.
В своих соображениях о классическом романе Грегора фон Реццори «Мемуары антисемита» Дебора Айзенберг подчеркивает то величайшее зло, какое способна причинить горстка злодеев, если их «бездеятельно поддерживают многие-многие другие люди, поглядывающие в окна своих безопасных домов и видящие безоблачное небо». Она перечисляет грехи этих бездеятельных людей: «беззаботность, слабая логика, бытовой снобизм – общественный или интеллектуальный, невнимательность».
Переосмысление – дело нелегкое, оно требует смелости. Нам приходится отказывать себе в удобстве постоянно быть одним и тем же человеком, тем, кто пришел когда-то к некому выводу и более не имел причин в нем сомневаться. Иными словами, необходимо оставаться открытыми (легко рассуждать эдак поньюэйджевски уверенно, однако так тяжело сделать – во всамделишной мучительной, устрашающей жизни).
Мир полон людей со своими шкурными замыслами, они пытаются убедить нас действовать в их пользу (тратиться в их пользу, в их пользу воевать или умирать, ущемлять других). Но внутри у нас есть то, что Хемингуэй назвал «встроенным удароустойчивым детектором фуфла». Как мы распознаем фуфло? Мы наблюдаем, как откликается на него некая глубинная, искренняя часть нашего ума. И именно эту часть совершенствуют чтение и письмо.
Писатель способен выбрать, о чем он пишет, - говорила Флэннери О’Коннор, - однако не может выбирать, во что ему под силу вдохнуть жизнь.
В Чехове меня более всего восхищает то, до чего он свободен в своих текстах от всякого личного отношения – ему все интересно, но ни с какой отдельной системой верований он не обручен и готов двигаться туда, куда ведут его полученные данные. Он был врачом, и его подход к художественной прозе видится любовно диагностическим. Входя в медицинский кабинет, он обнаруживает в нем Жизнь и словно бы говорит ей: «Чудесно, давайте посмотрим, что у нас тут!» Это не означает, что у Чехова не было своих выраженных мнений (его переписка показывает, что очень даже были). Однако в лучших своих рассказах (и сюда я включаю вдобавок к тем трем, которые есть в этой книге, «Даму с собачкой», «В овраге», «Враги», «О любви» и «Архиерей») он посредством литературной формы выбирается за пределы мнений и тем самым расшатывает наши привычки формулировать их.
Единственная возможная писательская программа Чехова – не иметь никаких программ.
И снова эта гордость на лице. Еще вчера Жанна была уверена, что ее мужу нарциссизм не грозит. Сегодня он ее разубедил в этом.