Ранняя любовь волнует и кружит голову. Она легкая, игристая. Так любить может всякий. А вот любовь после троих детей, после разъезда и чуть ли не после развода, после того как оба изрядно помучили друг друга и все-таки простили, наскучили друг другу и все-таки сумели удивить, после самого плохого и самого хорошего – вот это и есть настоящая любовь. Это и есть то, что достойно называться этим словом.
Твой человек не будет тебя ждать, счастье нужно искать самой...
Ей всего тридцать, она среди нас самая молодая, так что вполне успеет разрушить еще лет десять своей жизни.
Мы путешествовали, ходили на бесчисленные вечера, фильмы, концерты, спали сколько хотели. Мы делали все то, по чему, кажется, так скучают пары, имеющие детей. Ничего этого нам больше не хотелось. Нам хотелось ребенка.
Все произошло как-то уж слишком быстро. Вот как будто только что они ехали из роддома с крошечным сморщенным, верещавшим младенцем. А сейчас при ней было все – и длинные ноги, и высокие скулы, и собственное мнение.
Мемуаристы, не принадлежавшие к ним, согласно свидетельствуют: «Вообще флотские офицеры и матросы были настоящие воины и давали тон всем защитникам Севастополя; они настолько были проникнуты стоицизмом и долгом воинской чести, что без всякого приказания от высшего начальства легко и даже тяжело раненные обыкновенно не стонали от боли».
Нахимов был не просто героем. Он был героем народным. Одним из тех, кого с ревнивой бережливостью хранит память поколений.
Вот солдатское письмо из Крыма, адресованное в Париж некоему Морису, другу автора:
«Наш майор говорит, что по всем правилам военной науки им (русским. — Ю. Д.) давно пора капитулировать. На каждую их пушку — у нас пять пушек, на каждого солдата — десять. А ты бы видел их ружья! Наверное, у наших дедов, штурмовавших Бастилию, и то было лучшее оружие. У них нет снарядов.
Каждое утро их женщины и дети выходят на открытое поле между укреплениями и собирают в мешки ядра. Мы начинаем стрелять. Да! Мы стреляем в женщин и детей. Не удивляйся. Но ведь ядра, которые они собирают, предназначаются для нас! А они не уходят. Женщины плюют в нашу сторону, а мальчишки показывают языки.
Им нечего есть. Мы видим, как они маленькие кусочки хлеба делят на пятерых. И откуда только они берут силы сражаться?! На каждую нашу атаку они отвечают контратакой и вынуждают нас отступать за укрепления. Не смейся, Морис, над нашими солдатами. Мы не из трусливых, но когда у русского в руке штык — дереву и тому я советовал бы уйти с дороги. Я, милый Морис, иногда перестаю верить майору. Мне начинает казаться, что война никогда не кончится. Вчера перед вечером мы четвертый раз за день ходили в атаку и четвертый раз отступали. Русские матросы (я ведь писал тебе, что они сошли с кораблей и теперь защищают бастионы) погнались за нами. Впереди бежал коренастый малый с черными усиками и серьгой в одном ухе. Он сшиб двух наших — одного штыком, другого прикладом — и уже нацелился на третьего, когда хорошенькая порция шрапнели угодила ему прямо в лицо. Рука у матроса так и отлетела, кровь брызнула фонтаном. Сгоряча он пробежал еще несколько шагов и свалился на землю у самого нашего вала. Мы перетащили его к себе, перевязали кое-как раны и положили в землянке. Он еще дышал: „Если до утра не умрет, отправим его в лазарет, — сказал капрал. — А сейчас поздно. Чего с ним возиться?“
Ночью я внезапно проснулся, будто кто-то толкнул меня в бок. В землянке было совсем темно, хоть глаз выколи. Я долго лежал, не ворочаясь, и никак не мог уснуть. Вдруг в углу послышался шорох. Я зажег спичку. И что бы ты думал? Раненый русский матрос подполз к бочонку с порохом. В единственной своей руке он держал трут и огниво. Белый как полотно, со стиснутыми зубами, он напрягал остаток своих сил, пытаясь одной рукой высечь искру. Еще немного, и все мы, вместе с ним, со всей землянкой взлетели бы на воздух.
Я спрыгнул на пол, вырвал у него из руки огниво и закричал не своим голосом. Почему я закричал? Опасность уж миновала. Поверь, Морис, впервые за время войны мне стало страшно. Если раненый, истекающий кровью матрос, которому оторвало руку, не сдается, а пытается взорвать на воздух себя и противника — тогда надо прекращать войну. С такими людьми воевать безнадежно».
Близ Малахова солдат, корчась в муках, остановил верхового: «Постойте, ваше благородие! Я не помощи хочу просить, а важное дело есть!» Офицер склонился над ним. И услышал: «Скажите, ваше благородие, адмирал Нахимов не убит?» — «Нет». Солдат перекрестился: «Ну слава богу! Я могу теперь умереть спокойно».
И он умер, этот солдат.
А Павлу Степановичу оставались уже не месяцы — считанные дни…
Спи, моя гадость, заткнись,
В доме все сдохли надысь,
Дверь ни одна не скрипит,
Мышь полудохлая спит,
Глазки скорее закрой
Или пойдёшь на убой…