Проза очень голит поэта как человека. Как раз для человека-то в прозе гораздо меньше, чем в стихах, «кустов», куда можно спрятаться.
О живых или о мертвых говоришь - важно говорить правду. И о живых, и о мертвых, одинаково, нельзя сказать всей фактической правды. О чем-то нужно умолчать, и о худом, и о хорошем.
Наши отношения [между Гиппиус и Блоком] можно бы назвать дружбой... лунной дружбой. Кто-то сказал, впрочем (какой-то француз), что дружба - всегда лунная, и только любовь солнечная.
Раз мы вышли, уже часов в 11, поздно, из Лавры и за оградой ее заблудились. Зима, но легкая оттепель; необозримые снежные пустыри, окружающие Лавру, скользки, точно лаковые, а ухабы по чуть видной дороге - как горы. <...> Я с Розановым <...> оба одинаково скользили, буквально на каждом втором шагу. И он вдруг это заметил.
Я смеюсь:
- Вы меня держите, Василий Васильевич, или я вас?
- Заметьте! Мы оба скользим! Оба! И не падаем. Почему не падаем? Да потому, что мы скользим не в одну и ту же минуту, а в разные. Вы скользите, когда я стою, а когда я - вы не скользите, и я держусь за вас...
- Ну, вот видите. А если б мы шли отдельно, так уж давно оба валялись бы в снегу.
- Да, да, удивительно... В разные минуты...
Но тут, занявшись этим соображением, он навел меня на такую кучу снега, что, не схвати нас кто-то третий, шедший близко сзади, мы бы полетели вниз - и в одну и ту же минуту.
Человек, о котором думаешь или говоришь, всегда немного присутствует.
С тех пор и Василий Васильевич [Розанов] нездоров. Впрочем, истощен тоже очень. "Апокалипсис" его до последнего времени выходил. Теперь - не знаю. Думаю, и в продаже его уже нет. Все ведь книги запрещены.
Окурки собирает... Болен... Странный стал... Жена почти не встает... И Вася, сын, умер...
Не удивляло. Ничто, прежде ужасное, не удивляло: теперь казалось естественным. У всех, кажется, все умерли; все, кажется, подбирают окурки...
Удивляло, что кто-то не арестован, кто-то жив.
Мысли и ощущения тогда сплетались вместе. Такое было странное, непередаваемое время. Оно как будто не двигалось: однообразие, неразличимость дней,- от этого скука потрясающая. Кто не видал революции - тот не знает настоящей скуки. Тягучее удушье.
И было три главных телесных ощущения: голода (скорее всего привыкаешь), темноты (хуже гораздо) и холода (почти невозможно привыкнуть).
В этом длительно-однообразном тройном страдании - цепь вестей о смертях, арестах и расстрелах разных людей.
Можно ли писать о тех, кого встречал в годы ранней юности?
Можно, только очень трудно. Юность занята собою, на окружающих смотрит вполглаза. Самый неблагодарный - да и неприятный - возраст 17-20 лет. К жизни еще не привык; к себе самому тоже; ни жизни, ни смерти, ни людей не понимаешь, а между тем убежден, что отлично все видишь, понял и даже во всем слегка разочаровался.
Самый неблагодарный, да и неприятный, - возраст 17-20 лет. К жизни еще не привык, к себе самому тоже. Ни жизни, ни людей не понимаешь, а между тем убежден, что отлично все видишь, понял и даже во всем слегка разочаровался.
Я все время чувствую потребность говорить и говорить с тобой, обо всем...
"-Знаете, вся моя жизнь ушла на то, чтобы убедиться в правоте банальных истин, - сказала мисс Палмер".